Миледи Ротман
Шрифт:
Однажды он спросил Ротмана: «Вот ты православный. Бога чтишь, не так, как я, грешный, а принял веру языческую. Сейчас ты двоеверный. Евреи же Христа распяли, не признав в нем своего мессию». Ну, и что же ответил Ротман? А если бы, говорит, Иуда не предал, а евреи не распяли Христа, то как бы человечество узнало, что это был Господь? Даже в простом человеке все совершенное познается через страдание. Без распятия не было бы и воскрешения. Как еще Богу скинуть человечью кожуру? Ее и надо было содрать, она мешала.
И Братилов смолчал. Он запнулся не от правды, открывшейся ему, но от мертвости оскудевшего вдруг языка. Будто палач отсадил по самый корень. Оказывается, даже великий грех можно оправдать и повернуть в геройство,
Но тогда своего Бога куда девать? Это же не глиняная раскрашенная кукла, поставленная в кумирне, которую можно помазать бараньим жиром, а после разбить на куски. Бог на небеси един, но каждый его считает лишь своим и готов к ногам его положить миллионы иноплеменников, как плату за грядущие райские кущи.
«… Подожди, еще не время!» — отрезала Милка и отпихнула от себя. И родящая сила пролилась напрасно, и родова порвалась, и корень обсекся; и снова остался Братилов один на юру, как засохшая креневая сосна, уже каменная в болони и почти неживая сердцем.
Но сколько, милая, мне ждать? Аукнись! Великая удача спосылается единожды и только избранным, а мы не подхватили ее, вроде бы побрезговали иль отпустили по недоверчивости своей. Ну, столкнулись на росстани, как два пушечных ядра, посланных наугад с разных сторон, так схлестнулись, что раскатились грома; значит, был смысл в том, что именно нас свела неисповедимая сила в это мгновение в это сращенье дорог, чтобы уже не разминулись никогда. Сам Господь наслал удачу, так лови золотое перо, пуши жар-птицу, обжигая ладони. Ведь прочим-то надо подгадывать момент, самим ковать счастие, ибо благополучного времени осталось совсем ничего.
… Матово серебрилось окно над изголовьем, роняя кованую чешую полдневного света, и на нем, как бы обтянутом тонкой фольгою, отпечатались отекающие пузырьки кипящего олова, похожие на слезы. Какая пора года на дворе? Да кто его знает, ибо все месяцы как бы слились и утратили свою характерную отличку. Где-то в верховьях реки времен случилась запруда, и вода течет тонкой струйкой, едва сочась между каменьев.
Тишина погуживала мерно, сиповато, со звенящей нервной дрожью, будто свиристели над ухом провода высокого напряжения. Весь мир замер в ожидании родин Вестника или уже скончался, не дождавшись Спасителя, и лишь он, Братилов, будто муравей, замурованный в каплю янтарной смолы, остался в своей торжественной праздничной келеице, заполненной жидкой слюдою.
… Милая, и неуж не ведаешь ты, что нам загадано быть вместе? Последние времена выметали нам козырную карту, чтобы мы, не труся, поставили на кон души свои как последнее богатство.
У Братилова появилось чувство, что весь мир закатали в жестяную банку и жить ему осталось столько, насколько хватит воздуха. Братилову вдруг открылось, что человечеству было отпущено живое время и мир спешит распорядиться остатками его по своим безумным прихотям. И по тому, как торопится, пытаясь что-то предпринять и измыслить лукавое, сыскать неожиданную лазейку, чтобы отсрочить сроки, по тому, как бесшабашно относится к матери-земле, почитая ее временницей и мачехою, видно, что живого времени осталось совсем мало; человечество стремительно летит в тартарары со всем нажитым грехом, и дело вовсе не в том, что кончается одна тысяча лет и начинается другая, но приходит конец Божьему потворству и оберегу, и мертвое время все плотнее, все безнадежнее обжимает со всех сторон островок жизни, скукоживает его, жадно обгрызая углы,
И нет никакой реки времени, той самой Леты, которая все уносит с собою, а есть лишь вселенское бучило без конца и края, бездонное улово, в котором сплетаются косицы живых струй, и в этом-то кружале, то подымаясь со дна, то вновь погружаясь, зарождается нечто живое и уходит, исполнив Господний урок…
Ибо у реки предполагается начало и конец, а космическое кружало — это вечный вихрь, в родове которого живет плодящая невидимая матка. И Солнце, наш родитель, словно поплавок в этом улове, то подымаясь, то опускаясь, лишь помогает нам подсчитать отведенные сроки.
Человек свободный повязан внешними путами, но зато раскован внутри. Как хорошо, братцы, лежа в кровати, блуждать по потемкам сознания, бессмысленно переводя взгляд с одного предмета на другой. Таких блаженств, такого полного покоя и согласия с самим собою человек не может достичь ни в каком ином деле. Потому русский Обломов не только счастливее немца Штольца, но и куда смышленее его, ибо, когда думает он, ему некуда торопиться, не с кем сводить счеты и нечему завидовать; ему лишь неохота переводить свои открытия на кальку практического дела. Уж пусть лучше всплывают всяческие соблазны из темени коварного улова и погружаются обратно, не причиняя вреда человечеству. Штольцы, желая рая на земле, переводя все в копейку и смысл, погубили мир…
… Братцы, когда под салфеткою на комоде пятьсот рублей, то можно легкомысленно воскликнуть: «Что деньги — прах!» Но повернувшись на другой бок и осмотрев смертельно надоевшую комнату, убогую, как одиночная арестантская камера, невольно продолжишь: «Но без них и друг — враг!»
Спасибо тебе, правнук Никтопалиона Салфестовича, подсуропил ты бедному художнику с реки Слободяни и невольно продлил земные сроки. Не все бывает печаль, но когда-то на смену ей приходит и радость.
… С этим благостным ленивым чувством, нисколько не желая промывать полдневною влагою проклятущие зенки свои, Братилов неохотно, через тяготу, повернулся на другой бок и, с трудом протянув руку, отворил телевизор, этот мутный глаз оскопленного нынче быка, через который приходится поневоле взирать на весь мир; не иногда и в кружевах мутной желтой пены вдруг случаются тончайшие блески смысла, если в голове у тебя не одна извилина и что-то еще ворошится в зыбучих мозговых мшарах.
Ага! Меченый призывал к продолжению революции, к выковке нового человека и вот нынче пал, как глиняный истукан, и рассыпался в прах. Словно и не высился над всеми, лукавец, подпирая головою небеса; а нынче — пыль, одни нехорошие воспоминания, а для двора — крушение всяких надежд. Хотя! Уже давно притерлись к другим одеждам, засели в прошвах и в вороту, чтобы собирать свежую кровцу. Театр одного актера приказал долго жить; нарцисс слишком нагло паясничал и лгал, не боясь близкой штормовой волны; и вот девятый вал смыл несчастного новопередельца, как мусорную щепину, в океан небытия. Меченый захлопнул дверь в коммунизм и ключ от замка угодливо закинул к памятнику Свободы. Ельцин, трижды облетая эту даму легкого поведения, манящую под юбку очередного любовника, ловко подхватил ключ и сдал его на хранение в американский госдеп: авось когда пригодится. И получив мальтийский крест, рыцарскую шпагу и мантию, поклявшись на консервированной, проверенной на СПИД крови когда-то убиенного младенца, с нетерпением уселся на трон и скорехонько напился. Король умер, да здравствует король! Дети мужиков наловчились примерять горностаевые мантии и шапки мономахов, не убоясь их горестной тяготы.