Милый дедушка
Шрифт:
Помню, лет десять назад, на втором курсе, моросил дождь, сапоги приходилось поднимать высоко, налипала грязь, и работа казалась прихотью начальства — вечная ошибка подневольного. К концу дня, жалея руки, мы затаптывали картошку в землю; в душе шевелилось, не хотело, но ты наступал каблуком и поворачивался — картофелина исчезала, а ты наступал на другую.
Вшестером мы жили не в клубе, как все, а в деревянном сарайчике. Мы покупали в сельмаге сладкое вино «Лидия», не пользовавшееся спросом у местного населения, и пили его вечерами. Шура Баланов бил восьмеркой по струнам, и мы пели про давнюю
Мы не замечали ни коровы, жившей за стеной, ни свиньи, ни кур, ни Оли… Не слышали петухов и не видели деревьев. Мы были молоды. Мир неразрезанным тортом ждал нас впереди. Все дело было в том, как за него ухватиться.
Леля Паня и леля Женя уезжают на четыре дня в Усть-Пристань, на свадьбу внучки, и мы остаемся у них на хозяйстве. Это решено. А пока поживем у них и поучимся.
Дом у лели Пани устроен по-другому. Кипения и стройки, как у дяди Вани, здесь нет. По чистому двору ходят черные утки с белыми грудками и аккуратно, сыто крякают.
Вечерком, когда свободен от хозяйства, леля Паня ходит по дому с мухобойкой на плече, бьет мух.
— Ну что, сколько набили? — спрашиваю для разговора.
— Три, — серьезно отвечает он.
После вечерней дойки кто-нибудь приходит. Садимся на стулья в большой комнате, всем видны лица всех — кругом, начинается беседа. Сегодня в гостях дядя Митя.
Речь заходит про деда Мирона, умевшего предсказывать погоду. Раз, рассказывает леля Женя, его позвали на пожар, так он походил вокруг дома, почитал «Отче наш», только сзади наперед, — и пожар стих. «Совпало!» — улыбается леля Паня. «Кто знает…» — леля Женя в прекрасной неуверенности.
Еще новость. У магазина одна женщина, немка, рассказывала, внутри у нее жаба. Что, мол, просветили рентгеном, а там живая жаба. Леля Женя смотрит на меня: может такое быть?
Потом дядя Митя тоже рассказывает пару историй. Смешных. Потом выпивает стакан медовухи и уходит. Когда умерла бабушка, на похороны он опоздал. Жил тогда в другой деревне, в Кемеровской области. После похорон сидели все у тети Шуры, одни свои, и вдруг заходит дядя Митя — опоздал. Накинулись на него — «единственный сын», а он расстроился: без него схоронили. Пошли еще на кладбище, а он «вот эдак, как упадет на локти, на могилу… «Мама!».
А она ему деньги завещала, рассказывает леля Женя, сто рублей. Как самому бедному. У нее и было-то — сто.
Перед отъездом хозяев опоросилась свинья Машка. Я видел, как родился последний, седьмой, поросенок.
Машка долго ходила по клети, грубо дышала, собиралась. Потом напряглась — появилась зажмуренная головка с прижатыми ушками, еще потуга — и он, мокрый, вылетел на пол, побежал, приволакивая заднюю ногу. Генетический урод. Один из семи. Копыто на правой задней ноге вывернуто задом наперед.
Леля Паня чешет палочкой Машке бок, поросят осторожно забирает. Леля Женя обтирает их тряпкой, складывает в деревянный ящик. В ящике темень, возня и визг. Родился послед, Машка ложится на бок, карий глаз в белых ресницах зажмуривается, открывается и медленно-медленно закрывается опять. Намаялась.
Когда
Насосавшись, они легли, прижавшись, как дрова в поленнице, и засопели.
Кроме коровы, которую надо дважды доить, встречать и провожать в стадо, у нас еще телок, утки, тринадцать штук, куры, свинья Машка с поросятами, собака по имени Мухтар и две кошки — серая и рыжая, и у каждой по четыре котенка.
Рублю сечкой кабачок (оставил леля Паня) и бросаю уткам; с дикой жадностью они набрасываются на куски. Машке — вареной картошки и воды, там порядок. Мухтару — ломоть черного хлеба. Он хоть и здоровенный пес, трус и притворщик. Громко лает на незнакомого, но подходишь ближе, делает вид, что его это не касается, лезет в свою будку. Кошки тоже интересные. Молоко пьют только парное. Пробую дать им утреннего — рыжая лизнула и обиженно ушла, а серая сидит рядом с банкой, ждет корову. Котята лежат у них вместе, в одном гнезде, матери возятся с ними по очереди. Под вечер приходит телок. Глупый и порывистый. Заранее наливаешь в ведро воду с молоком и ставишь у калитки, чтобы сразу попил. Чтобы знал дом. Любил.
Самое страшное, думаю я о Машке, полюбить ее.
Таня читает книгу на скамеечке во дворе, ждет корову. Ей доить. Книга у нее — «Американская новелла XX века». Я представляю себе: в кухне у лели Жени сидят они — Капоте, Сэлинджер, Воннегут, Апдайк… Ржут, сложив ноги на лели Женин круглый стол, дымят сигарами, а леля Женя испуганно таскает им медовуху.
А может, они и не смеялись бы.
Вечером мы гуляем. Здороваемся. Старухи подолгу смотрят нам вслед: «Ой, та это ж Таня! Ой, да кака ты стала. А это ж кто ж?»
По горке ходит коричневый жеребенок, поднимая хвост. Он так хрупко-изящен, так безмятежен, что становится тяжело. Будто он знает об этой жизни лучше, чем ты, а тебе этого уже не понять.
На одной из тропинок к нам пристает чья-то свинья. Худая, длинная, она останавливается и стоит, когда останавливаемся мы. Люби свинью, думаю я, потом убей ее. Вот жизнь.
На лавочке возле дома учительницы Марии Васильевны сама Мария Васильевна с сыном. Она держит его на коленях, большой кулек из одеяла, глядит на стриженую бессмысленную голову. Двадцать шесть лет сидит она на этой лавочке. Сынок ее молчит, только подсолнухом поворачивает лицо к закатному слабому солнцу. Мария Васильевна смотрит на него и крепится.
На улицах ребятишки. Таня узнает их, кто чей. Немцев я тоже отличаю: белобрысые, красивые, с тевтонскими носами и подбородками. «Ты Донов?» — останавливает Таня черноглазого тихого мальчика. «Донов».
Жизнь рода, думаю я. Молодые заботятся о продолжении. А пожилые толстые женщины с изношенными ногами — о том, чтобы росли семена, побеги… Они не могут уйти, пока не вырастут, не окрепнут дети, внуки, правнуки. Жизнь пузырится водою в дождь. Другие дети, другие лица, улыбки, глаза… и та же, та же мелодия, та самая. И дети рожают детей, новых, еще — стало быть, соглашаются с жизнью, с такой, какая она есть.