Мир наступил не сразу
Шрифт:
Братья были одеты по всей форме. На Ми-течке — бескозырка с ленточками, черная форменка, брюки клещ и ботинки, на Сенечке — пилотка, гимнастерка, брюки и кирзовые сапоги. У Митечки по подбородку стекала струйка крови и падала каплями на тельняшку. Ненавидяще глядя на брата, часто сглатывая слюну, Митечка выталкивал из себя тяжелые и черные слова:
— Фашистская сволочь… тварь… гитлеровский подтирало… Думаешь, спасся в красноармейских погонах?
Сенечка был плотнее и здоровее тонкого, узкоплечего, обескровленного раной брата. Даже с первого взгляда было ясно, что Митечка еще не совсем поправился, что же до пролитой Сенечкой кровушки,
Изловчившись, Сенечка саданул брата в грудь, да так, что тот пошатнулся и, с трудом устояв на ногах, отступил на несколько шагов.
— Долбали мы ваш флот! — крикнул Сенечка с ненавистью и злорадством.
— Нет, врешь, фашист! Флот наш вы никогда не били! Полундра! — С этим возгласом Митечка рванулся навстречу братниным кулакам.
Ему пришлось бы несладко, но тут в ответ на его призывный крик Гавро тоже заорал «полундра» и сзади бросился на Сенечку. За ним— еще четверо. Гавро сомкнул ладони на Сенечкином лице и, сделав сзади подсечку, рванул на себя. Прием этот в ребячьих драках был безошибочен — схваченный так противник валился на спину. Но командор не учел одного — прием срабатывад лишь в том случае, если силы были примерно равны, да и вес тоже. Сенечка не только устоял на ногах, но отшвырнул парня от себя. Однако в него уже вцепились, на нем повисли другие ребята, вместе с набежавшим моряком и снова подоспевшим своим командиром они свалили Сенечку и прижали к земле.
— Вяжите его. вяжите! — кричал Петечка. Он сбегал в сени и вернулся с мотком вожжей. — Руки, руки крутите!
Сенечка катался по земле, отбивался ногами, но теперь и остальные ребята навалились на него. Клубок тел ворочался, издавая нечленораздельные звуки и натужные возгласы.
— Мразь, поганка… — бухал Митечка, стягивая брату руки.
— Слабо вам с нашим флотом… — кряхтел Велик, помогая ему.
Когда Сенечку связали, старик вдруг упал рядом с ним лицом вниз и зарыдал. Сквозь растопыренные пальцы, сжимавшие лицо, прорывались искаженные рыданиями слова:
— Не того бы… вязать… а пришлось… своими руками… и не того… Где бог?..
На второй день утром к Петечке явились прибывший из Соколова участковый уполномоченный Третьяков и Зарян.
— Оружие! — первым делом потребовал Третьяков у Сенечки.
— Нету и не было, — хмуро ответил тот. — Я разбойничать не собирался. Только повидать старика-родителя…
— Только потому и сбежал из заключения? — с издевкой спросил Зарян.
— Нет, конечно… Думал: пристроюсь где-нибудь, укроюсь, — словно оправдываясь, сказал Сенечка. Он сидел за завтраком и успел уже выпить. — А постранствовал среди людей — убедился: жить долго под чужой личиной не смогу. Понял, что зря сбежал. Отсидел бы свои пять лет… А теперь прибавят. Эх!.. Может, выпьете? А?
— Закругляйся, — сказал Третьяков. И сними погоны. Хватит прикрываться.
— Где бог? Где бог? — бормотал Петечка.
— Нету бога, отец, — зло сказал с печки Митечка. — А если есть, то он не с фашистами, будь уверен.
Весенние работы были в полном разгаре. Уже несколько дней конная группа боронила поле под пшеницу недалеко от деревни. Были тут Велик, Иван Жареный, Гавро и Валька Доманов.
Валька пахал на Гитлере. Тот был еще слаб, часто останавливался либо путался в постромках, раза два даже падал. Как раз в один из таких
— Велик, — сказала она беспомощно и протянула ему листок бумаги. — Вот… Смертью храбрых…
Это была похоронка на ее отца. Пока Велик читал, Манюшка с какой-то истовой надеждой смотрела ему в лицо, будто ожидая, что вот сейчас он прочтет и, улыбнувшись, объявит ей, что это ошибка, что, конечно же, ничего подобного не случилось. Краем глаза он уловил этот ее ждущий взгляд и не знал теперь, что ему делать и что ей сказать.
— Откуда она у тебя? — не отрываясь от бумаги, тихо спросил он.
— Почтальонша принесла, — с готовностью, все еще ожидая от него защиты, ответила Манюшка. — Говорит, из Кречетова передали. Они ж там знают, что я в Шуравкине.
— Ты погоди плакать, — сказал Велик, сложил листок и спрятал его в карман. — Может, это не на него. Может, кто есть другой с такой фамилией… и с таким именем… и с таким отчеством. Я вот завтра схожу в Кречетово и разузнаю.
Он пошел к своей лошади. Манюшка, спотыкаясь, плелась рядом и, заглядывая ему в глаза, говорила:
— А правда, может же быть, да? Чтоб двое — и фамилия одна, и звали одинаково, и по батюшке? Верно?
Велик взял вожжи и понукнул лошадь. Ему тяжело было говорить Манюшке неправду, хотелось, чтобы она ушла. Но Манюшка теперь семенила рядом и требовала подтверждения своим неправдоподобным предположениям: «Да? Верно? Правда ж?» И он кивал и мычал что-то невразумительное, а чаще отворачивался, понукал и подгонял Лихую.
Так они обошли круг, а когда вернулись к дороге, здесь их ждали остальные боронильщики и среди них — сияющий красавчик Коля Водюшин. Едва они приблизились, он заговорил, захлебываясь и ликуя:
— Ну вот, все в сборе… Теперь можно… Я нынче посыльный в сельсовете, вот сижу, ничего такого не жду, тут телефон — дзы-инь!..
— Да не тяни, японский городовой! — не выдержал Гавро, — Что? Говори сразу!
— Победа, вот что! Председатель велел — всем на митинг!
Наступило молчание. Все как будто растерялись. Ждали эту минуту, мечтали о ней, а пришла — не поняли сразу и не поверили.
Велика тоже сперва пришибла эта новость. Раскрыв рот, он ошалело глядел на Колю, а потом вдруг подпрыгнул и побежал по дороге, потрясая в воздухе кулаками и крича во все горло:
— Ур-ра! Победа! Победа! Ур-ра!
За ним с криками бросились остальные.
У самой деревни, когда Велик перешел на шаг, его догнала Манюшка. Она плакала навзрыд.
— Да ты что? — напустился на нее Велик, от радости забывший все на свете. — Ведь победа!
— Да, тебе хорошо радоваться! — сквозь рыдания кричала Манюшка, — Твой жив остался, теперь придет, а моего то уби-ил-и!
Утро без дня
Первое мирное лето в Журавкине было по-прежнему голодным и тревожным. После победы все, у кого мужики воевали, с замиранием сердца ждали писем, уже послевоенных. Сперва приходили еще фронтовые, эти уже не радовали, наоборот, сгущали тревогу: мало ли, отправил письмо и тут же нарвался на пулю.