Мир наступил не сразу
Шрифт:
— Ну да, — бодро ответил Велик, думая не о самом разговоре, а о том, что наконец-то зацепил ее — Живые помрут, а неживые засохнут, разрушатся, сгорят, развеются.
— Как страшно, — прошептала девочка и вдруг заплакала. — А зачем же тогда вое? И зачем мы мучимся?
Велик растерянно пожал плечами.
— Чтобы жить… наверно… О-о, глянь-ка! Речка! Вода! Ура!
Неожиданно кончилось поле высокой ржи, скрывавшее горизонт, и открылась зеленая пойма, заполненная ребятишками, коровами, стадами гусей и уток. Посередине царственно возлежала река, блестя под солнцем и дыша прохладой.
Забыв обо всем на свете, ребята резво бросились вниз
Райское житье настало у журавкинцев. Конечно, от темна до темна работали, и работа была нелегкой: Васька в поле косил хлеба, Иван и Велик цепами молотили рожь на току, сгребали зерно в вороха, провеивали на ручной веялке, насыпали в мешки, Манюшка пасла трех хозяйских коров. Уставали до ломоты в костях, особенно в первые дни, зато трижды в день от пуза наедались добрым харчем, и поднимало дух сознание, что домой увезут по два-три пуда заработанного зерна.
Каждый вечер после работы и ужина сумерничали в саду. Сидели на грубо сколоченных лавках вокруг самодельного стола и, лениво похрустывая яблоками, вели пустячные необязательные разговоры. Иногда к ним выходил хозяйский сын Микола. Ему было лет двадцать пять, но на войне он не был. какая-то болезнь лёгких мучила его. Даже в жару днем он носил суконную куртку и заматывал шею шарфом. Работал Микола в райцентре, каждый день ездил туда на велосипеде. Он не берегся от солнца, но лицо его не загорало и оставалось таким белым, что даже в темноте как бы светилось. Микола довольно чисто, хотя и с акцентом, говорил по-русски.
— У моего батька, — рассказывал он, — большое крепкое хозяйство. А работать некому: были две дочери, мои сестры, вышли замуж, ушли из семьи. Мне физический труд врачи запретили. Батько с мамой одни не управляются. Значит, что? Надо иметь наймитов. Ну, пока еще война только-только закончилась, пока советская власть у нас тут не устоялась, с этим не проблема. А потом ведь не разрешат. Тогда что? Тогда или оставь себе лошадь, корову и клаптик земли, что в силах двое обработать, или раскуркулят и все заберут в колхоз. Вот и выходит, что батьку моему новая власть невыгодна. А таких, как он, у нас много.
Васька Бык сразу уловил, откуда и куда дует ветер.
— У вас народ лучше живет, чем у нас, при советской власти, — заметил он.
— Так ясно ж. Факт налицо: не мы к вам за хлебом ездим, а вы к нам.
— Абсолютно верно.
В два голоса они начали хаять колхозы. Велик и Иван слушали молча. (Манюшки за столом не было — она паслась неподалеку на поздно созревшей черешне.) Велика подмывало вмешаться в разговор: и комсомольский его долг требовал, и крестьянское естество протестовало против Васькиной кровной измены — он поступал так, как если бы, придя к соседям, начал выдавать, что у него в семье творится, и поливать грязью отца с матерью. Но Велик себя сдерживал: от знакомых сверстников, с которыми купались в обеденный солнцепек в тихой Волошке, журавкинцы знали, что в Поречье время от времени тайно наведывались бандеровцы из недалекого леса. Он не хотел, да и боялся себя раскрывать — шлепнут мимоходом, и кому от этого польза? Но когда укладывались спать в сарае, Велик сказал Ваське:
— Ты бы попридержал язык. Что тебе плохого сделала советская власть?
— Ты меня, вероятно, учить вздумал? — огрызнулся Васька. — Не трудись — ты
— При чем тут «учить», «комиссар»? — подал голос Иван. — Противно слушать твои поддакивания этому… И стыдно!
Васька посбавил тон.
— Дураки вы в конечном счете. Слыхали, как он настроен? Начни я говорить ему поперек, что получится? Может, он связан с этими, лесными. А вероятно, и сам…
В Васькиных словах был резон.
— Не обязательно поперек, — проворчал Велик. — Но и хаять власть никто тебя за язык не тянет.
Он повернулся на бок, подложил под щеку сомкнутые ладони, и сон сморил его. Уже в полусне почувствовал, как Манюшка осторожно шарит пальцами по его глазам.
— Вель, ты сейчас как спишь — с закрытыми глазами? — зашептала она ему в ухо. — А то как мы ехали, ты заснешь, а у самого глаза открыты. Мне страшно: говорят, кто спит с открытыми глазами — это перед смертью.
— А, каб тебя раки съели! — застонал Велик. — Отвяжись ради бога!
Манюшка еще что-то шептала, но он уже не слышал — как будто провалился в темную и глухую яму.
Велик проснулся от рези в животе.
«Сразу после молока огурец съел, — вспомнил он. — А потом яблоки молотил целый вечер. Теперь вот вылезай из нагретого лежища и тащись в сырую холодину».
В первые дни жизни в Поречье все. они мучились животами — переедали, а ослабевшие желудки не справлялись с непривычно большой нагрузкой. Потом все вошло в норму, и только изредка жадность к еде одолевала то одного, то другого, набрасывались на все подряд, лишь бы побольше натоптать в себя — близкое возвращение в голодное Журавкино подстегивало волчью ненасытность. И в такие минуты не думали, можно ли запивать огурец молоком, а жирную свинину заедать недоспелыми сливами. Взрывы жадности случались все реже, а в последние дни даже Манюшка с ее. прожорливой ужакой была в еде благоразумной и умеренной. А Велик вот… сплоховал. Вечером за едой как подумал, что это последний ужин у хозяина, завтра работа до обеда, сборы и отправление на станцию, так и пошел метать все без разбора…
Злясь на себя, Велик сполз с соломенной лежанки, вышел из сарая. Светало. Холодная роса прибила ныль на стежках, обильно окропила ползучую мураву во дворе, обжигала босые ноги. Текли последние минуты тишины на исходе ночи. Уже рождались первые звуки нового дня: где-то ка селе скрипнули ворота, мыкнула корова, в хозяйском хлеву с подвизгом захрюкала проголодавшаяся за ночь свинья. Прошелестел верхушками деревьев пробуждающийся сад. Над некоторыми трубами стояли белесые столбы дыма.
Когда через какое-то время Велик вернулся из-за хлева во двор, он увидел Миколу и чубатого чернявого хлопца примерно такого же возраста, одетого в румынский табачного цвета френч, темно-синие галифе, в щегольских собранных гармошкой хромовых сапогах. Спереди на поясе у него красовалась пузатая кобура. Лица у обоих были землисто-желтые, помятые.
— В селах у нас пока что есть у кого переночевать и запастись харчами, — говорил, застегиваясь, чубатый ломким со сна голосом. — Большевики не успеют со своими колхозами — начнется новая война. Придут американцы. Украина станет самостийной.
У Велика оборвалось сердце. Он стоял, как одеревенелый, как столб, и не знал, куда двинуться. Идти в сарай — значит, пройти мимо них, повернуть назад — это вызовет подозрение, если заметят, что прячется, значит, в чем-то виноват. Все ж соблазн остаться незамеченным пересилил, и Велик, не сводя глаз с мужчин, начал осторожно пятиться.