"Мир приключений-3". Компиляция. Книги 1-7
Шрифт:
Однако, безпокойная, поздно созревшая натура Инны очень скоро прорвала идиллические берега тихого, безмятежного счастья. Ее чувство, полное бурных порывов, перешло в кипучую страсть к Казарову и то и дело нарушало мирное течение пасторали. Неизжитые, неиспользованные силы молодости лавой обрушились на несклонного к бешеным взлетам, резонерски-рассудочного Казарова. Начались неприятные семейные сцены, упреки в холодности с одной, и упреки в безрассудности с другой стороны.
В момент одной из таких семейных неурядиц Инне принесли письмо, адресованное Инне Павловне Крамовой. Письмо было послано из Дувра месяц назад и подписано Николаем Крамовым.
В письме сообщалось, что при взрыве поезда, случившемся вдали от
Письмо произвело на Инну Павловну жуткое впечатление. Она чувствовала себя совершенно опустошенной, вывернутой наизнанку, потерявшей способность соображать и взвешивать. Самым желанным для нее казалось ни о чем не думать и безвольно отдаться капризному потоку жизни. Стоит ли бороться, когда все так непрочно и изменчиво?
Казаров, наоборот, сильно волновался, он не спал ночей, взвешивал малейшие обстоятельства морального и этического свойства. Вел с Инной (при ее абсолютном молчании) пространные беседы о законах дружбы и долга, о необходимости подчинять чувства воле, об уменьи приносить жертвы. Казаров был искренен и сильно страдал. После нескольких дней борьбы с самим собою, он сообщил Инне о необходимости восстановить прежнее положение.
Инна в ответ только молча пожала плечами. Владимир Николаевич написал Крамову обстоятельное письмо, с подробным объяснением всего случившегося, торжественно отказался от своих прав, выслал денег на дорогу и стал ждать. Инна Павловна, наглухо замкнувшаяся в себе, первая предложила разъехаться на разные квартиры.
Через два месяца вернулся Крамов.
«Владимир!
Если бы я меньше знала тебя, я подумала бы, что ты просто нечестный человек. На несчастье — ты честен и искренен. Ты пропитан условностями, узаконенными предрассудками, накрахмален этикой. К тебе страшно подойти обыкновенному, слабому человеку.
Не знаю, плохо это или хорошо. Знаю только одно — ты не прав. Не прав ко мне, к себе и, быть может, даже к Николаю. Ведь кто знает, как лучше?
Скоро пять лет, как начались мои невыносимые страдания. Я их тебе прощаю. Но я не могу простить тебе твоего садического отношения к нам обоим — к тебе и ко мне. Не могу простить тебе, — извини меня, — твоей порядочности. Я предпочитаю, чтобы человек был человеком, со всею неразберихою своих чувств и желаний, а не мертвым правилом. Так понятнее и ближе. Ты меня любишь, я это знаю. Но, любя меня, ты все же мне враг, а еще более враг самому себе. Это несомненно так, и я не могу этого постичь, не могу понять и вместить. Быть может потому, что я все же — женщина и прежде
А что нравственно? То, что я изнемогаю под тяжестью свалившегося на меня несчастья? То, что ты разгуливаешь с гордо поднятой головой честного человека? То, что Николай, на фоне моих страданий, малюет свой шедевр?
Пусть так! Только не нужно забывать, что каждый человек имеет право на жизнь. Имею его и я! Так не отнимай же у меня этого права, если ты хочешь быть по настоящему честен!
Ты знаешь, я люблю Николая. Это — одно. Но в то же время мне невозможно жить и без тебя. Это — другое. Мне суждено носить в моем исковерканном сердце две любви, и обе они, при всей их глубине и искренности, так различны. Обе они — мое проклятие.
Я не прошу у тебя ни жалости, ни сострадания, не прошу ничего. Я только хочу, чтобы ты понял меня. Николай меня понимает, но это мне не нужно. Ты — нет, и эго родит во мне отчаяние. Ты своею преступной честностью множишь его во мне бесконечно. Ты вправе спросить: чего я хочу от тебя? Пусть на этот вопрос ответит тебе твое сердце, просто, по человечески. Я вижу пропасть. Мы стоим на разных берегах. Эта пропасть увеличивается день ото дня. Откуда-то из неизвестного надвигается катастрофа…
Я вся — сплошное беспокойство и это делает жизнь невыносимой! Правда, Николай очень добр со мной, но Николай — это еще не все.
Мой милый, милый и бесконечно любимый!
Я не в силах разобраться что в этом письме — вздор и что — настоящее. Прости и забудь весь этот бред потерявшей голову женщины, запомни только одно:
Я жду тебя.
Приходи, не откладывая. Мне нужен хотя бы мимолетный отдых от моих страданий. Приди, пожалей меня.
Р. S. Николай целыми днями работает над картиной. Кажется, она приближается к концу».
Вечером при керосиновой лампе сидели на терраске, пили чай.
Инна была наружно спокойна, однако излишняя бледность и напряженная неподвижность черт выдавали внутреннюю борьбу и скрытое волнение.
Николай много и оживленно говорил. Изредка он спрашивал, понимают ли они его и правильно ли он выражается, так как он совершенно не слышит звука своего голоса и говорит по памяти, машинально. Он был как-то неестественно взбудоражен, часто хватал руку жены, лежавшую на столе, долго гладил ее и, спохватившись, начинал ерошить свою редеющую шевелюру.
Казаров — спокойный, обаятельный, со снисходительной, отеческой улыбкой одинаково ласково-влюбленными глазами смотрел и на Николая, и на Инну Павловну. Он, повидимому, чувствовал себя хорошо и уютно. Это передалось и Инне, она начала изредка доверчиво, по-детски улыбаться.
— Сегодняшний день заслуживает быть вписанным в анналы русского искусства, — изобретая комические интонации, говорил Николай Сергеевич. Случайным ветром меня занесло в Ленинграде на выставку «Девятнадцати»… Все незнакомые, молодые имена. Конечно, суть дела не в этом… Впрочем я не так начал… Эту историю нужно обставить торжественнее, начать ее с какой-нибудь замысловатой аллегории…
Оттого, что Крамову трудно было соразмерять звук своего голоса, от его речи получалось странное впечатление, местами — трагическое. Он говорил то слишком тихо, то слишком громко. Желание придать словам нужный оттенок заставляло Николая Сергеевича делать подчеркивания, часто невпопад, вопреки логике. И Инна, и Казаров давно к этому привыкли, но все же по временам невольные диссонансы Крамова заставляли их морщиться.