Мировая история в легендах и мифах
Шрифт:
ЛЕГЕНДА О КНЯГИНЕ ОЛЬГЕ
Человек — это какая-то выдуманная игрушка бога, и по существу это стало наилучшим его назначением.
В те далекие времена — в X веке — обитали в Европе племена саксов, франков, лангобардов, фризов, кланы варягов, племена полян, древлян, кривичей, вятичей, полабских, балтийских, моравских славян, браниборских славян… Никто из них тогда и представить не мог, как будут называться их племенные территории через тысячу лет, и в какой стране окажутся их далекие потомки: тогда каждый считал родиной свою деревню, городок, поселок. Границы племенных и феодальных владений менялись в зависимости от результатов
111
Платон (др. — греч. ) (428 или 427–348 или 347 годы н. э.) — древнегреческий философ, ученик Сократа, учитель Аристотеля.
Большинство европейцев верило в многочисленных богов. Супердержав тогда насчитывалось две. Одна — более древняя, сильная, высокоразвитая и гораздо лучше организованная — Византийская (Второй Рим), и другая, более лоскутная, раздробленная и неустоявшаяся, возникшая на развалинах Первого Рима, — Священная Римская империя германцев. От классического, великого Рима после прокатившихся по нему варварских цунами уже мало что оставалось, но недавним язычникам германцам полюбилась имперская эстетика Рима, и они успешно строили на античном и христианском фундаменте свою Европу. В геополитическом плане Византийская империя и укрепляющийся на новой культурной основе германский Запад яростно тянули европейское одеяло каждый на себя, то есть сражались за сферы религиозного и политического влияния, не слишком выбирая средства. Мусульманская экспансия на время делала Священную Римскую Империю германцев и Византию союзниками, но долго сдерживать взаимную неприязнь друг к другу «супердержавы» не могли все равно: обязательно появлялись причины для смертельных дипломатических обид и разрыва соглашений. Церкви Константинополя и Рима, правда, пока еще официально не стали идеологическими врагами, но все шло к тому, да и могло ли быть иначе?
Надо ли говорить, что европейское хозяйство в X веке было (исключая Византию) — примитивное, импортные товары (драгоценные камни, пряности, вина, красивые ткани, дамасские клинки, ковры, смуглокожие невольницы и т. д.) — страшно дорогие и не доступные почти никому, кроме тех единиц, которым посчастливилось находиться на самом верху «вертикали власти» или принимать регулярное участие в зарубежных завоевательных походах (набегах). Торговля — в основном бартерная. Верх технического прогресса — кузница, скорости — не более, чем обеспечивала хорошая лошадиная сила, сколько-нибудь серьезное каменное строительство занимало века.
Женщина того времени — существо заведомо слабое, не способное играючи сносить головы мечом-кладенцом и выносить тяготы военных походов — оставалась целиком во власти своей анатомии — нерациональной, ущербной, но прекрасной, а потому ее удел был — потупив глаза, целиком зависеть от более разумных и волевых мужских подходов и решений. Таковы были гендерные реалии X века.
И еще: в X веке почти все, начиная с почти совершенно диких обитателей болот и лесов Европы и кончая наиболее просвещенной частью константинопольской аристократии, либо искали истинного бога, либо, найдя, настойчиво пытались обратить в свою веру других — иногда по соображениям политическим, а иногда из искреннего желания спасти заблудшие души (не особенно спрашивая у этих душ согласия); и всегда находились те, кто хотел либо за веру помучиться, либо других помучить.
Такова очень вкратце была ситуация в Европе на Х век. И если один из классиков и основоположников назвал античный мир детством человечества, то X век был подростковым периодом — взъерошенным, максималистским и драчливым.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Византийская императрица и псковский варяг
Тавурмина
Рус Хелгар, в крещении Феодор, не помнил большую часть своего пути от берегов Пропонтиды [112] . Все, что вырывала его память из многонедельного хмельного полузабытья, — то четче, то совсем размыто, были — речные струги, натужные волоки; реки — то степенно медленные, то словно в ужасе бегущие от какой-то беды в верховьях; шум порогов, птичий гомон, дымы стоянок, тряска в седле, ночная сырость, пробирающая до костей, тронутый осенью, бесконечный лес; деловитая собачья любовь за несколько нумизмов [113] с караванными проститутками, многоязыкая речь и крикливые переругивания попутчиков; стенания чужестранных песен и молитв, торопливые похороны умерших или убитых в пути; и опять — вперед и вперед. Даже если его опять попытались бы отравить, он бы этого не заметил — так бы и ушел из полузабытья в небытие. Лучше и не придумаешь. Но после нескольких дней пути Феодор перестал опасаться и понял, что его или упустили, или отпустили — он больше не нужен и не опасен. Да и попутчики по торговому каравану — италийцы, армяне, агаряне, к счастью, не слишком им интересовались: мало ли варягов шляется из Константинополя и обратно с караванами! В том числе и увечных, и одноглазых, как этот. В караване —
112
Мраморное море, буквально — «предморие» (греч.).
113
Византийская монета.
Если о чем и думал Хелгар, так это о том, какой будет встреча с дочерью — если она, конечно, жива? Только была бы жива, иначе совсем, совсем искромсает обоюдоострая совесть! Как объяснит он ей то, что — как ни объясняй — сводится к одному: бросил он и дитя свое, и жену. Бросил. Даже имя свое, здесь ему данное, потерял. А другое имя — и человек, получается, другой. Прозвал его в Тавурмине священник грек Феодором, строго-настрого приказав позабыть свое старое имя — нечестивое, языческое.
Мысли у Хелгара-Феодора стучат в голове монотонно, медленно, глухо — как коровы бредут по сухой, утоптанной дороге. Не получил ли он жизнь свою по оплошности от каких-то озорных, пьяных плесковских богов просто так, без всякого смысла? Одно утешало: священник-грек говорил про зачарованные, счастливые места «парадеисос», куда после смерти попадают крестившиеся, так, может, хоть там все будет иначе? Хорошо бы!
Он слишком много думал, рус-варяг с реки Плесковы, и в этом была его беда.
Родные Выбуты в последние годы на византийской службе все реже приходили в его сны (да чаще уже и не в сны — в пьяное забытье). А приходила Тринакрия [114] , улюлюкание и вопли агарян [115] и жара, и морской ветер, и прекрасный греческий город Тавуромина, который он защищал, да не защитил. Город, построенный так высоко на рыже-синей горе над морем, что, казалось, построили его не люди, а гигантские птицы. Ему, выросшему на Плескове, в Выбутской веси, среди северных лесных рек, это казалось настоящим чудом. В Тавурмине, на самом ее верху, на срезе горы, был каменный полукруг, как подкова коня — такого огромного, какого и представить-то себе невозможно. Священник Феофил, у которого Хелгар спросил, кто и зачем построил эту каменную подкову, ответил, что называется это «амфитеатрос», и язычники когда-то разыгрывали там истории для бесовской утехи. Хелгар спросил: «Какие истории?», но грек махнул рукой и сказал: «Этникосы [116] — и говорить о них нечего».
114
«Треугольная» (греч.) — так византийцы называли остров Сицилия.
115
Мусульмане, «дети Агари».
116
Язычники (греч.).
Хелгар-Феодор многого вокруг не понимал. Но он полюбил приходить сюда после захода солнца, пока на город еще не обрушивалась совершенная темнота. Было странно сидеть на такой высоте, на неведомо чьими руками выстроенных, а теперь разрушающихся каменных уступах-сидениях, долго хранящих дневной жар, свидетелей какой-то давно исчезнувшей жизни. С теплых камней от него, незваного пришельца, разбрызгивались зелеными всплесками стайки ящерок, в небе рвано носились нетопыри, и с этих заросших жухлой травой, заброшенных камней было видать почти всю Тринакрию. И внизу — качался на волнах огромный агарянский флот, осаждавший их который год.
Хелгар думал, что, наверное, так же вот на них сверху смотрят боги. Они казались здесь ближе, и поэтому, наверняка, не было места лучше, чем эта гора, чтобы просить Небо дать выжить и начать жизнь сначала. Он жалел, что не знал имен здешних богов — этих очень красивых, голых мужчин и женщин из белого камня. Они валялись вокруг в застывших позах, словно изуродованные трупы — с отколотыми носами и причинными местами. Казалось, их родила прямо эта сухая земля, и теперь она же, обволакивая их желтыми, мертвыми травами, принимала обратно. Хелгар припоминал, что видел несколько таких вот красивых людей-богов в Константинополе, но этих, свергнутых, всеми брошенных, уткнувшихся носами в красную землю, было отчего-то жаль. Греки не любили даже упоминать о старых богах. Почему? Почему прежних богов им непременно нужно было разрушить? Не потому ли, что люди убедились в их бессилии и теперь мстили за то, что обманывались так долго? Хелгар-Феодор так и не нашел ответа.
Защитников города хоронили каждый день. Уже и земли не оставалось на узких уступах для могил. Варягов-язычников сжигали по их обряду.
Хелгар крестился здесь, в Тавурмине, в самом начале осады. Сначала потому, что и оружие новое, и брбни выдавали тем русам, кто крестился, а потом — был рад, что крестился, потому что осада затянулась, и вообще без высшей силы трудно: надо же просить каждый день, чтобы охранила, дала увидеть восход дня следующего. Имен тавурминских свергнутых богов он не знал, а в своих прежних богах, плесковских да варяжских, — разуверился: уж не добраться было им до этой греческой «птичьей» Тавуромины — здесь, в этих сухих, как утренняя похмельная глотка, рыжих горах, усеянных белыми обломками чужих, древних капищ, не было и не могло быть ни Одина, ни Перуна, ни Велеса, живущего в корнях Жизненного Древа. Какое там! Тут, в Тавурмине, и дерев-то толком не было.