Мировая история в легендах и мифах
Шрифт:
Но когда он сидел в минуты затишья здесь, в этой огромной каменной подкове и смотрел на огромный синий язык моря далеко внизу, почему-то приходили ему воспоминания о синих лесах, которым не было конца, о Выбутской веси на берегах Плесковы и Великой, и о жене с дочкой, которых там оставил. Думал — на время, а получилось — навсегда. С рыжей Добромилой они сошлись очень молодыми, на Русалочьи ночи это было. После того как отец Хелгара сгинул без вести на чужбине, куда ушел по весне много лет назад наемным воем, в доме все держалось на матери. Мать не хотела, чтобы Хелгар брал первую жену в дом так рано, а по правде сказать — не понравилась ей норовистая Добромила. Хелгар не послушал, сделал по-своему. Потом он все оправдывал себя, что, мол, от неприязни между женой и матерью, наполнившей дом до самых стропил, и решил-то он уйти куда подальше. О смерти матери он узнал несколько лет спустя, уже на царьградской службе.
Всех он бросил. Всех забыл. Странное дело, но почему-то помнил он неповторимый запах волос Добромилы — травяной,
Дочку свою Хелгар видел только новорожденной. Она родилась той весной, когда караван купцов проходил неподалеку, Волховом. Вот Хелгар и ушел с тем караваном в Константинополь, даже с семьей не простившись. С караваном шла ватага выбутских — они держали путь на царьградскую службу. Вот пристал к их ватаге, и ушел. Почему-то казалось, что если не уйдет сейчас — не уйдет никогда, так и завязнет в лесу, так и покроет его зеленый лесной мох, и не увидит он ничего, и не узнает чего-то очень важного. Словно гнал его кто-то, словно нашептывал: «Беги! Поздно будет!» А что поздно-то? Этого он объяснить не мог.
Давно это было. И уж давным-давно мог бы он вернуться, как другие, домой, но уже и не мог: отравили чужие страны, трудно стало жить без постоянной перемены всего вокруг. И ведь с каждой переменой казалось: судьба начинается опять, все будет по-иному, лучше. И чем дольше не возвращался, тем тяжелее казалось вернуться. И что он им там скажет, на Плескове? «Простите, что бросил»? Поздно. Перерезаны невидимые нити, связывавшие душу с Выбутами. Вечный наемник. Вечный странник. Беспокоился даже: может, с ним что-то не так, может, неправильно это — вот так, как он, не привязываться ни к женщинам своим, ни к детям, ни к месту какому-то, а куда-то вечно стремиться? Но спросить — не у кого. Не у своих же товарищей-варягов? Не у грека же, монаха!
Осада — скучное и монотонное дело. Когда агаряне на своих кораблях выпевали заунывные здравицы своему агарянскому богу, а потом падали на палубах вниз лицом и вверх согбенными спинами, точно ряды разноцветных жуков или черепица, покрывающая тавурминские крыши, наступал и перерыв в осаде. Тогда Хелгар-Феодор мылся в соленой воде на узкой полоске берега, который агаряне так и не смогли взять — вода щипала, но отлично отмывала кровь — менял рубаху и повторял нараспев вместе со всеми заученные слова красивой молитвы [117] , которую считал хорошим оберегом, и осенял себя крестом троекратно, как учили, чтоб оберег был уж наверняка, и шел к своей женщине, начавшей уже седеть тавурминке Анастасии, вдове с заискивающими, как у голодной собаки, глазами и руками такими безвольно мягкими, словно в них и не бывало костей. Там он ел жареное мясо, ласкал Анастасию и спал — ночью агаряне никогда не воевали. Дом вдовы стоял на широком уступе, одним боком привалился к горе, подальше от края, словно боялся сверзнуться с такой высоты, а с трех сторон вокруг простиралось море.
117
«Отче наш» (греч.).
Греческой речью Хелгар овладел легко, и грамоте быстро выучился, как-то само собой получилось. Книг мудреных разбирать, конечно, не мог, но без труда мог читать целиком всю молитву разбирать имена святых на иконах, вывески на тавернах, ну и так далее. Да и то сказать, осаждали Тавурмину агаряне три года: медведя можно за это время выучить избу ставить, не то что человека — грамоте. Припасы в городе были, люди не голодали, осада могла и дольше продлиться. Да и попробуй взять город, который и построили-то на успупах горы то ли птицы, то ли крылатые люди! Попробуй взять город, куда не долетают выпущенные с кораблей подожженные стрелы.
Как обычно наступил вечер, и с ним — затишье.
Феодор, сидя у окна каменной хижины, поближе к свету, выправлял погнутые звенья кольчуги, Анастасия возилась у очага, сын их, младенец Михаил, родившийся весной, гулил в своей колыбели.
И Феодор подумал: странное дело, неужели стал ему домом этот осажденный тринакрийский город над бездной? И поднял голову от кольчуги, и увидел: по начавшему темнеть небу летит к городу множество ярких птиц. И почти тут же сверху донеслось заполошное хлопанье крыльев, и — явный, навязчивый запах гари. Потом — сильнее. И даже тогда Феодор подумал, что это, видать, от Анастасииного очага: не иначе опять пригорело что-то…
А потом он уже не успел ничего подумать, — трубно загудела пламенем, запылала изжелтая травяная крыша, высушенная за день гневным глазом августовского тринакрийского солнца. Хижина быстро, до самой крыши наполнилась густым удушливым дымом. Он потерял сознание и уже не почувствовал, как обвалившаяся горящая балка ударила его по голове и все куда-то метнулось и исчезло.
…Очнулся он от невыносимой боли в левом глазу: весь
Подкрепления из Константинополя, которых так долго ждали осажденные, так и не успели подойти…
А ему помогли, видать, его обереги: Феодор пришел в себя. Наскоро перевязанный, превозмогая бьющую, как галерный барабан, боль в глазнице, наполненной свернувшейся, черной кровью, он, прикрываясь щитами от стрел, вывел своих варягов к гавани.
Они сумели застать врасплох и захватить целых три агарянские галеры — основные силы нападавших были отвлечены грабежами — и вышли в море… А потом, перед тем как убить, варяги страшно терзали захваченных на галерах четырех ренегатов-греков. И те, выплевывая с кровавой слюной зубы, поведали между воплями, как удалось поджечь Тавурмину. Когда на ущербе прошлой луны отбили агаряне кусок берега под городом, тогда-то и заметил кто-то: целый день маленькие серые пичуги клевали зерно на полях, а вечером возвращались в свои гнезда под застрехами в домах на горе. И так — день заднем. А крыши тавурминские были из сухой травы — это все видели. Расставили силки и поймали птиц. А потом привязали к их ногам тлеющую паклю: птицы должны были полететь к своим гнездам в крышах, пакля должна была разгореться в полете… Так и вышло.
…Феодор и чуть больше сотни его варягов, вернувшихся в Керас [118] , были единственными, кто уцелел от большого византийского войска. Выжил выбутский варяг-рус в тринакрийской Тавурмине, хотя ему начисто выжгло сарацинским огнем левый глаз. Он горевал по Анастасии и сыну, которых не сумел спасти, и винил во всем себя. И оттого пил все крепче и чаще.
А потом умер этериарх, начальник варяжской дворцовой стражи — здоровенный как медведь свей [119] Олаф. Умер скоропостижно, и официально — от горячки, но шли слухи, что горячка эта была более чем быстрой и странной, да и желтая пена изо рта во время его агонии людям сведущим многое говорила. Но люди сведущие держали языки за зубами, потому что знали: хотя и почетная эта была должность — охранять самый огромный и удивительный дворец Ойкумены [120] — Вуколеон, но, ей-богу, защищать от свирепых агарян города было, пожалуй, менее опасно. Там было ясно, где враг, — оттуда летели стрелы или несущие огонь птицы. Здесь, в Вуколеоне, враг мог с самой приятной улыбкой говорить с тобой, глядеть приятельски и между тем — наливать тебе из винной баклаги смерть. Видно, увидел начальник варяжской гвардии в Вуколеоне что-то не предназначенное для его глаз или сказал что-то неосторожно, а может, просто собрался уходить со службы. Как-то так получалось, что живыми этериархи покидали дворец Вуколеон редко.
118
Бухта Золотой Рог в Константинополе.
119
Швед (древнерусск.).
120
Обитаемый мир (греч.).
И тогда — вполне, впрочем, неожиданно — назначил императорский паракимомен [121] Константин этериархом Феодора.
В этерии его служили и русы, и свей, и норвеги, и даны. Наемные мечи. Их роднило то, что для византийцев все они были варварами — хоть крестившиеся, хоть нет, хоть сто раз этериархи.
А чего еще он ожидал, на что мог надеяться? Вон Симеон — куда уж выше, царь болгарский! — в Магнаврской академии учился, в Константинополе с детства взращен, говорит по-гречески лучше василевса, а так сказал однажды Феодору, этериарху, на Ипподроме, где они оба оказались на трибунах рядом, поддерживая колесницы «синих» [122] , и оба орали и страшно ругались по-гречески и по-своему: «Эх, русский этериарх, ты уже, поди, понял: если не родился ты греком в городе Константина, то ты для них — не лучше заморской птицы-пересмешника». Феодор видел эту неведомо откуда привезенную яркую птицу во внутренних покоях императора, она, птица эта, вечно орала одно только слово: «варррвары, варрвары!» — сварливым голосом старой шлюхи, больной дурной хворобой.
121
Первый министр при дворе византийских императоров.
122
Команды соревнующихся византийских колесниц различались цветами.