Миртала
Шрифт:
Несколько голосов прорвали торжественную тишину возгласами:
— «Энеида»! «Энеида»! Божественный Вергилий!
При звуках имени любимого и давно умершего поэта многие из присутствовавших встали с мест. То, что они видели сейчас, было точной копией древнего увеселения, которое величайший из римских поэтов воспел в великой латинской эпопее. Перед зрителями оживала ее строфа. Казалось, на мгновенье из могил восстали самые давние из их предков. В этой строфе и в этой картине утонули все посторонние страстишки и вся мелкая суета. Собравшиеся в едином порыве подались телами к арене, вытянули руки и исторгли краткий страстный возглас: «Софос!»
И так же внезапно все смолкло, зато дно котловины закипело движением, загремело топотом, зазвенело оружием. Размеренный торжественный ритм менялся на бравурный и воинственный. Вместо того чтобы плавно и грациозно съезжаться и разъезжаться, отряды воинов ощетинились остриями копий, взяли на изготовку луки, подняли щиты, натянули поводья и, опьяненные дыханием
Как проливной дождь, бьющий по металлической крыше, стрелы и дротики зазвенели, застучали по щитам; от густой тучи их на мгновенье потемнела арена, но потом снова стало ясно, и снова стала видна гирлянда коней и наездников, неподвижная, но, словно радугой, играющая перебрасываемым из рук в руки мечом. Так в греческом Пифийском танце [40] , от которого, возможно, эти Троянские игры взяли начало, девицы играли с лютней, которую бросали из рук в руки.
Воины заменили лютню на меч. Широкий меч Тита, который бросали, ловили, передавали дальше, словно по воздуху летел, сея рукояткой, украшенной алмазами, дождь кроваво-красных, зеленых, голубых сполохов. Он пролетел по громадному кругу и ни разу земли не коснулся, ни одной ладони не порезал… и вот вверх, на высоту орла на шлеме, поднял его императорский сын, и по этому знаку гирлянда воинов рассыпалась, зазвенела щитами, и снова фракийские кони белоснежными лебедями над травой понесли воинов навстречу черным скакунам с орлиными крыльями; испанские кони, нежные и чуткие, с подрагивающей шкурой и фыркающими ноздрями, мечущие пламень из глаз, перекрещивались с косматым отрядом волчьих шкур и отрядом, окованным в сталь… И снова тихо, без восклицаний и без звона оружия, почти без топота копыт отряды разъезжались, сворачивали в разные стороны, вились по арене, грациозно, слаженно и так степенно, как будто движения их были послушны волшебной, в каком-то ином мире исполняемой песне…
40
Пифийские игры были учреждены около 590 г. до н. э. в Греции, это были игры в честь Аполлона (победителя дракона Пифона), и проходили они раз в четыре года в Дельфах.
Так продолжалось долго. Четвертый и пятый часы дня подходили к концу, а воины и кони без отдыха и усталости силой своей и ловкостью отдавали дань богу света и красоты, прославляя себя и развлекая народ.
Народ веселился. В отрядах воинов зрители узнавали дорогие им лица, выкрикивали славные имена, короткие страстные рукоплескания взрывались, замолкали, снова взрывались, обрывались, точно подрезанные ножом любопытства: что-то будет дальше? Однако они не загремели, как это обычно бывало, при появлении императора. Веспасиан прибыл очень поздно; народ его появления почти не заметил и тогда лишь кратко, рассеянно поприветствовал его, когда Тит при виде отца потрясанием копья привел в порядок свои отряды и вместе с ними приветствовал императора. Было известно, что сын и отец симпатизируют друг другу, поддерживают друг друга. Не укрылись от любопытных глаз и колкие взгляды, которые второй сын императора бросал на старшего брата.
Но всем и так было известно, что Домициан ненавидит Тита, любимчика природы и баловня судьбы, который и от природы, и от судьбы получил все, что только может иметь человек: чарующую красоту, силу, смелость, таланты, высшее достоинство и идолопоклонническую любовь солдат. Чего еще остается желать?
Впрочем, было и у Тита желание, на которое имеет право каждый смертный: назвать законной женой любимую женщину.
Трубы на вершине ворот снова заиграли воинственно, триумфально, громко, давая знать о скором завершении зрелища. По краю арены, выстроившись длинной цепью, внушительно
Впереди ехал Тит. В одной руке он держал шлем с золотым орлом и щит, другой едва касался уздечки. Теперь народ мог вволю наглядеться на его лицо, стотрубная слава о красоте которого гремела от края до края подлунного мира. После долгих воинских состязаний на нем не было и следа триумфа или веселья. А внимательный взгляд мог бы заметить задумчивость и тревогу. Будто сросшийся с черным своим скакуном, прямой, спокойный и сильный, Тит, однако, слегка склонял смуглое чело свое, словно под тяжестью нерешенной проблемы. Полководец, одержавший множество побед, одержит ли он победу и сегодня, победу, к которой так давно стремилось сердце его и сердца многих других людей? Победу над чем? Над волей отца, в отношении него всегда столь снисходительного, но на этот раз сурового; над гордостью патрициев, над неприязнью философов и многочисленных их учеников, над прихотью черни, для которой он должен был стать господином, но которая тем не менее сама господствовала над ним. Куда ведет он отряды свои? Он вместе с отрядами уже отдал честь императорской ложе, отдал и второй, древним обычаем предписанный, поклон ряду белоснежных сенаторских тог.
Трубы трубят возвращение; широкие ворота распахнуты настежь, но отряды воинов все еще тянутся по краю арены. Многотысячная толпа прекрасно знает, где остановит своего коня командир. В течение нескольких дней кто-то распространял по столице весть, которая у одних вызывала приступы гнева, а у других лихорадку любопытства и сочувственные настроения. Наконец черный конь встал как вкопанный. Тит осадил его перед трибуной Береники; за ним, тоже словно вкопанные, встали отряды его.
Среди пурпурных драпировок, с подушек, расшитых жемчугами и золотом, неторопливо, исполненным вожделения и достоинства движением, во всем величии рослой фигуры своей, во всем богатстве одежд поднялась и встала волшебница Востока. Кто и когда смог бы угадать все мечты, беспокойства и страсти, бередившие ее душу в ожидании этой минуты? Как знать, кипела ли теперь в ее жилах любовь, или то была гордость? Под изгибами золотой цепи по ее великолепной груди пробегал страстный трепет; косы, словно черные змеи, обвивали стан, на смуглое лицо и алые уста пало выражение упоительного чувственно-экстатического вожделения. Она низко, покорно склонила голову, усыпанную алмазами, подняла темные веки, и из-под густых дрожащих ресниц взгляд черных, как ночь, ласковых покорных глаз утопила в поднятом к ней взоре любовника.
Они смотрели друг на друга. Склонившись над рельефными перилами трибуны, Береника медленно, словно в сонном упоении, робким движением влюбленной рабыни протянула лавровый венок.
Затаив дыхание, многотысячное собрание с разными чувствами ожидало конца этой сцены, которым должно было стать, если верить слухам, объявление о браке императорского сына с царицей Халкиды. Отовсюду доносился приглушенный страстный шепот, подобный мелким ручейкам, текущим через море тишины…
И тогда, словно гром среди ясного неба, откуда-то с верхних ярусов раздался крик:
— Будь проклята, Береника, позор народа своего, предательница справедливого дела и отравительница душ дщерей иудейских!..
Тут голос, выкрикивавший латинские силлабы, хриплый, но мощный той силой, которую дает бессознательная яростная страсть, оборвался на мгновение, будто рот кричащего попытались закрыть рукой. Но внезапно он взорвался снова, еще более раздраженный, еще более мощный:
— Будь проклят и ты, опустошитель чужих стран, изверг, спаливший храм…
Наверху началась возня, перешедшая в рукопашную, блеснуло оружие. Но безумец где-то там, в пестрой и тесной толпе, в припадке одержимости голосом хриплым и прерывающимся от борьбы все еще выкрикивал:
— Будьте вы оба прокляты Богом сильным и страшным! Будьте вы прокляты небом и землей! Будьте вы прокляты всеми, кто служит делу справедливости! Будьте прокляты каждой высшей силой, земной и небесной! Будьте прокляты… прокляты… прокляты!..
Охрипший, прерывистый, безумный голос все отдалялся, отдалялся и ослабевал, как будто выкрикивавшего проклятия уводили все дальше и дальше. На трибунах, в ложах среди благородных римлян воцарилось молчание, которое было во сто крат красноречивее любых громких аплодисментов. Это было молчание злорадства, которое оказалось сильнее всех иных чувств и которое невозможно было скрыть никакими пристойными минами на лицах. Все, что по каким бы то ни было причинам содержало хотя бы каплю яда и уязвляло нынешние порядки в Риме или его виднейших особ, и все, кто, с пренебрежением глядя на чужие народы, презирал осыпанную драгоценностями представительницу того из них, который был ненавистен больше остальных; все, что было в Риме чистым, непокорным, гордым, завистливым или уязвленным, с равнодушием, более красноречивым, чем рукоплескания, приняло оскорбление, брошенное каким-то неизвестным на головы императорского сына и его любовницы.