Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Миры и столкновенья Осипа Мандельштама
Шрифт:
Я говорю с эпохою, но развеДуша у ней пеньковая и развеОна у нас постыдно прижилась,Как сморщенный зверек в тибетском храме:Почешется и в цинковую ванну.— Изобрази еще нам, Марь Иванна.Пусть это оскорбительно — поймите:Есть блуд труда и он у нас в крови.(III, 53)

Марь Иваннами, по свидетельству Н. Я. Мандельштам, называли ручных обезьянок уличных гадателей. Зверьки вытаскивали листок с «судьбой» из «кассы». Современность — обезьянка, она олицетворяет случай, лотерею судеб, в которой человек не властен. Обезьяны, по сути, две: сморщенный зверек тибетского храма — фатальный тотем необходимости и закона; и Марь-Иванна уличного гадания, ввергающая любопытных в область чистой и оскорбительной случайности выбора. Одна распоряжается прошлым, другая — будущим. Человек эпохи Москвошвея преобразует себя из дарвиновской твари в Творца, Homo Faber. Да, но при чем здесь Пушкин? На него ничто не намекает в мандельштамовских стихах. Но еще тринадцатью годами ранее Мандельштам описал вечное погребение Солнца русской поэзии

в полуночной Москве:

Протекает по улицам пышнымОживленье ночных похорон;Льются мрачно-веселые толпыИз каких-то божественных недр.Это солнце ночное хоронитВозбужденная играми чернь,Возвращаясь с полночного пираПод глухие удары копыт.(I, 136)

Площадная чернь с обезьяньим обликом хоронит (постоянно!) «солнце ночное». И сама Москва — новый Геркуланум. Противостояние поэта и толпы, Солнца и тьмы сменяется в оксюморонном сочетании какого-то вечного ночного светила. Таков новый статус поэта, его символическое бытие. Время жульничает с ним, толпа играет, но и сам поэт-двурушник не чужд надувательству и веселью («В Петербурге мы сойдемся снова, / Словно солнце мы похоронили в нем…»).

Находящийся в воронежской ссылке Осип Мандельштам прокладывал свои межвременные мосты, где тени соединяли поэтические души гонимых творцов:

Слышу, слышу ранний лед,Шелестящий под мостами,Вспоминаю, как плыветСветлый хмель над головами.С черствых лестниц, с площадейС угловатыми дворцамиКруг Флоренции своейАлигьери пел мощнейУтомленными губами.Так гранит зернистый тотТень моя грызет очами,Видит ночью ряд колод,Днем казавшихся домами.Или тень баклуши бьетИ позевывает с вами, Иль шумит среди людей,Греясь их вином и небом,И несладким кормит хлебомНеотвязных лебедей.21–22 января 1937 (III, 116)

Стихотворение написано к столетию пушкинской дуэли. Круг Алигьери — не круг дантова ада, а «сатурново кольцо эмиграции» — кольцо вечного возвращения к истоку. Именно Пушкин в «Пиковой даме» вторит словам Данте о горечи чужого хлеба: «В самом деле, Лизавета Ивановна была пренесчастное создание. Горек чужой хлеб, говорит Данте, и тяжелы ступени чужого крыльца, а кому и знать горечь зависимости, как не бедной воспитаннице знатной струхи?» (VI, 328). Пушкин приводит слова из XVII песни «Рая» «Божественной комедии». Лебяжья Зимняя канавка, в которой утопилась оперная Лиза, собирает на музыкальный «воксал», как на тризну, все «милые тени» Петербурга. При всей торжественной горечи стиха, Мандельштам не обходится без шутки: «тень грызет очами», как зубами, черствый хлеб гранита, потому что Дант и есть «Зуб». Такое веселое, в темпе allegro, понимание итальянского гения как дантиста-старика, развивающего «зверский юношеский аппетит» к гармонии, в открытую предложено Мандельштамом еще в 1933 году в «Разговоре о Данте»: «Уста работают, улыбка движет стих, умно и веселоалеют губы, язык доверчиво прижимается к нёбу. <…> Кончик языка внезапно оказался в почёте. Звук ринулся к затвору зубов» (III, 218). «Световые формы прорезаются, как зубы» (III, 221). Мандельштамовские черновики показывают, что поверх портрета Данте, не смывая его черт, набросан образ Пушкина: «Великолепен стихотворный голод итальянских стариков, их зверский юношеский аппетит к гармонии, их чувственное вожделение к рифме — il disio! [cтремление, вожделение]. Славные белые зубы Пушкина — мужской жемчуг поэзии русской! Что же роднит Пушкина с итальянцами? Уста работают, улыбка движет стих, умно и весело алеют губы, язык доверчиво прижимается к нёбу. <…> Искусство речи именно искажает наше лицо, взрывает его покой, нарушает его маску. <…> Один только Пушкин стоял на пороге подлинного, зрелого понимания Данта» (III, 400–401). Эта зрелость заключается в том, что: «В понимании Пушкина, которое он свободно унаследовал от великих итальянцев, поэзия есть роскошь, но роскошь насущно необходимая и подчас горькая, как хлеб. Dа oggi a noi la cotidiana manna… (Purg., XI, 13)». Опять горький хлеб, но теперь как насущная роскошь самой поэзии. «Нам союзно лишь то, что избыточно», — так это будет звучать в «Стихах о неизвестном солдате». (Из дантовской строки в эти стихи попадет и «безымянная манна».) «…Я не в состоянии, — признавался пушкинский Германн, — жертвовать необходимым в надежде приобрести излишнее» (VI, 320). Германна и губит его собственная жажда твердого знания, математически выверенного инженерного расчета (как, впрочем, губительными они окажутся и для Сальери). У Мандельштама парадокс на парадоксе: мало того, что излишество объявляется подлинной необходимостью слова, эта излишествующая роскошь — насущна, как горький хлеб, т. е. насущнейшее из насущных!

В невошедшем в окончательную редакцию «Цыган» отрывке есть обращение Алеко к младенцу-сыну, где выбор, сделанный героем поэмы — природа, дар свободы взамен гражданского общества и идолов чести. Выбор этот сделан в дантовских категориях «чужого хлеба» и «чуждых ступеней». То, что недоступно отцу, он надеется обрести в сыне:

Прими привет сердечный мой,Дитя
любви, дитя природы
И с даром жизни дорогойНеоцененный дар свободы!.. <…>Нет, не преклонит он коленПред идолом какой-то чести <…>Не испытает мальчик мой <…>Сколь черств и горек хлеб чужой,Сколь тяжко медленной ногойВсходить на чуждые ступени;От общества, быть может, яОтъемлю ныне гражданина, —Что нужды, — я спасаю сына…
(IV, 501)

Но сыновья неизменно выбирали иной, пушкинский путь чести:

Меня страшатся потому,что зол я, холоден и весел,что не служу я никому,что жизнь и честь мою я взвесилна пушкинских весах, и честьосмеливаюсь предпочесть.

С легкой руки Ахматовой теперь уже общепринято считать мандельштамовское «черное солнце» солярным символом Пушкина. Другой опознавательный символ, который является чаще всего широко понимаемым пушкинским же обозначением Черни, — Зверь, или Волк. Мандельштам просто-напросто производит «Волк» из нем. Volk (народ). Не обходит он и обезьяньей темы. Но Обезьяна сродни Волку, Черни, а не солярному зиянию первообраза. Она не загрызет, а замучит ужимками и кривляниями («И Александра здесь замучил Зверь…»).

Еще один пассаж «Разговора», где портретирование приводит к «декалькомани» — тени Данте и Пушкина сливаются. Мандельштам говорит о «неловкостях», сплошных «фо-па» Данте и потому заводит речь о «понятии скандала», о способности великого флорентийца «нарываться, напарываться на нежелательные и опасные встречи», «наталкиваться на своих мучителей — в самом неподходящем месте» (III, 223): «Дант — бедняк. Дант — внутренний разночинец старинной римской крови. Для него-то характерна совсем не любезность, а нечто противоположное. Нужно быть слепым кротом для того, чтобы не заметить, что на всем протяжении „Divina Commedia“ Дант не умеет себя вести, не знает, как ступить, что сказать, как поклониться. <…> Внутреннее беспокойство и тяжелая, смутная неловкость, сопровождающая на каждом шагу неуверенного в себе, как бы недовоспитанного, не умеющего применить свой внутренний опыт и объективировать его в этикет измученного и загнанного человека, — они-то и придают поэме всю прелесть, всю драматичность, они-то и работают над созданием ее фона как психологической загрунтовки. Если бы Данта пустить одного, без „dolce padre“ — без Виргилия, скандал неминуемо разразился бы в самом начале и мы имели бы не хождение по мукам и достопримечательностям, а самую гротескную буффонаду. <…> То, что для нас безукоризненный капюшон и так называемый орлиный профиль, то изнутри было мучительно преодолеваемой неловкостью, чисто пушкинской камер-юнкерской борьбой за социальное достоинство и общественное положение поэта. Тень, пугающая детей и старух, сама боялась — и Алигьери бросало в жар и холод: от чудных припадков самомнения до сознания полного ничтожества» (III, 224).

Мучительный поиск разночинцем своего места в мире — это проблема и самого Мандельштама. Все это является вторичным и производным от поиска и самоопределения своего поэтического бытия. А оно определяется очень рано и зрело. Стихотворение 1908–1909 года о «непринужденности творящего обмена» содержит вопрос — «кто бы мог искусно сочетать» «суровость Тютчева — с ребячеством Верлена»? Для самого Мандельштама ответ ясен: конечно, Пушкин. Пушкин, сочетавший «суровость Данта» с французской ребячливостью.

Авторский комментарий мы получаем в непубликовавшемся самим Мандельштамом стихотворении «Автопортрет» (1913–1914). Оно обращено к «кому-то», кто летает, к парящей тени поэта, к чисто пушкинской, мучительно преодолеваемой неловкости:

В поднятьи головы крылатыйНамек — но мешковат сюртук;В закрытьи глаз, в покое рук —Тайник движенья непочатый.Так вот кому летать и петьИ слова пламенная ковкость, —Чтоб прирожденную неловкостьВрожденным ритмом одолеть!(I, 98–99)

Двадцатилетний юный поэт ищет подобия с пушкинским портретом, а к сорока годам найдет его в «тени Данта», яростно взрывая его застывший орлиный профиль. Ю. М. Лотман писал о последних годах Пушкина: «Творческое сверкание пушкинской личности не встречало отклика в среде и эпохе. В этих условиях новые связи превращались в новые цепи, каждая ситуация не умножала, а отнимала свободу, человек не плыл в кипящем море, а барахтался в застывающем цементе. <…> Между тем собственная его активность лишь умножала тягостные связи, отнимала „отделенность“ его от того мира, в котором он не находил ни счастья, ни покоя, ни воли. Попытки принять участие в исторической жизни эпохи оборачивались унизительными и бесплодными беседами, выговорами, головомойками, которые ему учиняли царь и Бенкендорф, поэзия — объяснениями с цензурой, борьбой за слова и мысли, литературная жизнь — литературными перебранками, неизбежными контактами с глупыми и подлыми „коллегами“, растущим непониманием со стороны читателей, светские развлечения — сплетнями, клеветой. Даже семейная жизнь, столь важная для Пушкина, имела свою стереотипную, застывшую изнанку: денежные затруднения, ревность, взаимное отчуждение. Пушкин по глубоким свойствам своей личности не мог создавать себе отгороженный, малый, свой мир. Он вступал в безнадежную и героическую борьбу с окружающим миром, пытаясь одухотворить, расшевелить, передать ему свою жизненность, — и вновь и вновь встречал не горячее рукопожатие, а холодную руку мертвеца». Но вывод исследователя прямо противоположен мрачной картине последних лет: «Жизнь пыталась его сломить — он преображал ее в своей душе в мир, проникнутый драматизмом и гармонией и освещенный мудрой ясностью авторского взгляда».

Поделиться:
Популярные книги

Подаренная чёрному дракону

Лунёва Мария
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.07
рейтинг книги
Подаренная чёрному дракону

Сломанная кукла

Рам Янка
5. Серьёзные мальчики в форме
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Сломанная кукла

Золушка по имени Грейс

Ром Полина
Фантастика:
фэнтези
8.63
рейтинг книги
Золушка по имени Грейс

Мастер Разума II

Кронос Александр
2. Мастер Разума
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
аниме
5.75
рейтинг книги
Мастер Разума II

Белые погоны

Лисина Александра
3. Гибрид
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
технофэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Белые погоны

Пипец Котенку! 2

Майерс Александр
2. РОС: Пипец Котенку!
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Пипец Котенку! 2

Ваше Сиятельство

Моури Эрли
1. Ваше Сиятельство
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Ваше Сиятельство

Землянка для двух нагов

Софи Ирен
Фантастика:
космическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Землянка для двух нагов

Наследник павшего дома. Том I

Вайс Александр
1. Расколотый мир
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Наследник павшего дома. Том I

Хроники сыска (сборник)

Свечин Николай
3. Сыщик Его Величества
Детективы:
исторические детективы
8.85
рейтинг книги
Хроники сыска (сборник)

Локки 4 Потомок бога

Решетов Евгений Валерьевич
4. Локки
Фантастика:
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Локки 4 Потомок бога

Я – Стрела. Трилогия

Суббота Светлана
Я - Стрела
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
эро литература
6.82
рейтинг книги
Я – Стрела. Трилогия

Старая дева

Брэйн Даниэль
2. Ваш выход, маэстро!
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Старая дева

Последняя Арена 9

Греков Сергей
9. Последняя Арена
Фантастика:
рпг
постапокалипсис
5.00
рейтинг книги
Последняя Арена 9