Миткалевая метель
Шрифт:
— Савельевна, ты партийная, посоветуй: не выгонит меня Нифонт Перфильич, если я еще подружкины станки прибавлю к своим?
— Давай, давай, благо желанье есть! Не выгонит: чай, фабрика-то не Разоренова-купца. Тори новую дорожку.
Одобрила Савельевна. Вот тут у Тани екнуло сердечко. Не оконфузиться бы перед всеми! Раз взялся за гуж — не говори, что не дюж. А Савельевна во всем ей поддержку: мол, волков бояться — в лес не ходить. Не боги горшки-то обжигают. Новое-то слово науки, нередко случается, простые люди начинают.
Встала Таня за четыре станка. Отработала смену так-то картинно,
Там подумали: «Что же, становись, только, мол, не сказала — крепись, сказала — за слово держись. Кур не насмеши, больно-то не спеши». Тут у Тани стала каждая секунда на строгом учете, в большом почете. Не мила ей теперь старая, проторенная другими около станков стежка. Нужна ей теперь новая дорожка, свой маршрут. От станка до станка недалеко, не от Архангельска до Астрахани, но и коротенький путь тоже надо с умом пройти, по-новому, по-своему, а то получится — сорока трещала, да из-за языка своего и пропала.
Умела Таня так мимо станков пройти — за единый раз сделать пять дел. Не любила она откладывать на завтра, что можно сделать сегодня. Уж лишнего шага она не ступит, а когда работает — глянуть на нее любо-дорого, хоть напоказ. Ни одного лишнего рывка и поворота. Новую свою дорожку она запомнила, только по ней и ходила. По камню — не по снегу: где ступил, не видно. Но Таня стежку-дорожку видела и на камне. Разве только тогда отступит от своей тропы, когда станок разладится.
Молодой помощник мастера Павлуша старательно ухаживал за ее станками.
На четырех станках она ткала, словно подружек в хоровод звала. И все подружки, на нее глядя, ее огнем загорелись. Если одна ласточка высоко летит, и другая к ней воспарит. А уж Таня о шести станках стала мечтать. И за шесть можно встать: смекалки, расторопности не занимать.
А тут, хвать-хвать, приходит сам Нифонт Перфильич; как услышал, как увидел все, сначала, знать, подумал: «Или я, или не я, или глаза и уши не мои?» Не верит: мол, все это одна морока. А Савельевна ему: «Лиха беда — начало, а там пойдет! Пожар-то принимается от одной соломинки. Так и в нашем деле».
— Да что вы меня морочите! Нормы не знаете? Если плотный сорт такой-то номер, уж ты хоть на голове ходи, а все равно столько-то обрывов на метр и больше положенного не снимешь за смену. На таком сорте и станков не управишь больше двух или трех.
Обещает не на словах доказать — на деле: или, мол, пришла пора все мои таблички в печке сжечь, или пустая ваша речь. Но тут не речь, а само живое дело перед ним. Был шум в фабричном комитете, в комсомоле были горячие разговоры. А секретарь-то партийный, Александр Ершов, Таню хвалит, успокаивает. Успокаивает, да и подзадоривает:
— Не слушай ты этого «чернокнижника». Едет он с нами на одном возу: мы вперед глядим, перед нами утренняя заря, новый день нарождается, а он спиной к нам сидит, назад глядит, у него перед глазами седой туман. К таблицам своим прилип, повернуться не может. Начихала ты на его таблицы — и
Таня собралась за шесть станков становиться. А тут — бац! — велит Нифонт Перфильич Тане собираться в другой корпус. Зачем-то понадобилось в этом корпусе передвигать станки. Приходится Тане прощаться со своей «пятеркой»: она уже на «пятерке» ткала. А к своим станкам она привыкла. Все в них слажено. Всегда они у нее в чистоте, обихожены.
Защемило, заекало сердце у Танюши. В том корпусе она никогда не работала. Иной-то станок — как человек незнакомый. К иному станку не сразу приноровишься, не сразу его поймешь. Вдруг да те станки будут хуже своих? К своим-то она бежала на смену, как к подружкам, с веселой душой. По шуму, по стуку сразу узнавала, где неполадка. А на другом месте вдруг да не заладится? А там и пойдет! Горе да беда не ходит одна. Тогда хоть с ткацкой беги, всяк скажет: горячо взялась, да скоро остыла. Не из обиды ли подстроил все это Нифонт Перфильич?
Сколько тучек да кудрявых облачков проплыло той ночью над Волгой — столько дум тревожных передумала Таня. Приходила она на совет к Савельевне. Вторую ночь сидела она на берегу над обрывом.
Встала Таня в другом цехе за станки. Чуть не плакала, когда шла из цеха после смены. На шести-то соткала не больше, чем на четырех. Да и сотканному не рада: то обрыв, то недосек, то подплетина. Навстречу — Нифонт Перфильич:
— Ну что, правду я говорил? — и смеется.
Савельевна про то узнала — ой, горячо она принялась попрекать Нифонта: мол, не до хаханек теперь, надо выручить девицу-то, поглядеть — может, станки не налажены. Нифонт и слушать не хочет: дескать, никогда первая ласточка весны не делает, а одна ткачиха нормы не опрокинет.
Савельевна всех на ткацкой расканифолила, всех расшевелила, подняла на ноги. Пришли к станкам Таниным, посмотрели, починили. Но и на второй день дела не лучше у Тани. Опять пришли те же люди. Поправили. Стала Таня ткать: что чинили, что нет. На третью смену стоит она пригорюнившись, свету белому не рада. Идет Нифонт Перфильич, улыбается. Положил ей руку на плечо, увещевать стал:
— Ну, теперь видишь, милая, кто прав: ты или я? То-то и оно! Норма — она крепче норова. Ведь я же знал. Я ведь все подсчитал. Ты знаешь, как однажды синица хвалилась, что она хочет море сжечь? Вот и ты так же.
Эту ночь и на минуту не сомкнула очей Таня. Сидела у окна открытого наедине со своей мечтой-думой.
Пришла утром. Но как, и сама не знает Таня: потеряла она свою новую дорожку. Нет ей удачи. Тут ведет Савельевна молодого, умного помощника мастера из старого корпуса, расторопного Павлушу. Как доктор около хворого, ходил он около каждого станка. Пустила Таня станки — сразу полегче сделалось у нее на сердце. Голоса-то у станков уж совсем не те. Пошла работа в этот день на удачу…
Танины станки — по три в ряд. А рядом еще два станка. Выпросила Таня, чтобы отдали ей и эти: обещала управиться. И не обманула. Лиха беда — начало. Уж многие на ткацкой перешли на новую дорожку, которую проложила впервые вкруг своих станков Таня Клязьмина.