Млечный путь
Шрифт:
— Помнится, кто-то сказал, что чрезмерное любопытство наказуемо.
— И все же?..
— Нежданное наследство, фамильные драгоценности от богатой бабушки из Сарапула.
— Из Сарапула? Где это? — озадаченно переспросил он. — Впрочем, наплевать. Лимон деревянных, — вынес он вердикт. В голосе его звучал металл.
Я усмехнулся. Он тоже. Мы оба отлично понимали, что ожерелье стоит во много раз дороже.
Я вспомнил, что лишь моя невольная ошибка уберегла его от смерти. То, что он не знал об этом, никак его не извиняет. Ему бы следовало проникнуться ко мне чувством повышенной признательности, а он, неблагодарный, вместо этого пытается меня надуть. Я посмотрел на то место на полной груди Генриха Наркисовича, где у
Он понял, что в своем жульничестве переборщил, и попытался смягчить тон:
— Один мой очень хороший знакомый и, к слову, баснословно богатый человек как-то поутру на своей роскошной яхте, находясь вдали от берегов родной Невы, а конкретно на Гавайях, повелел своему слуге, чрезвычайно почтенному индивидууму с магистерским дипломом, доставить ему килограмм папирос «Беломор». Килограмм, и ни граммом меньше, и ни граммом больше. Каприз, самодурство! Уж не знаю как, но к вечеру этот килограмм был на яхте. Так вот, мой приятель лично взвесил все эти папиросы и, когда обнаружил, что там что-то не так, повелел выбросить магистра — в брюках, пиджаке и туфлях — за борт.
— Утонул?
— Не знаю… Но то, что прекрасные туфли от Кристиана Лабутена пришли в полнейшую негодность, мне известно достоверно. Так вот, он, этот самодур, мог бы отстегнуть за эту вашу безделку, может быть, и больше. Я переговорю с ним.
Внезапно Геворкян переменил тему. Он, как я уже успел заметить, любил в разговоре перескакивать с одного на другое.
— Вокруг всех нас расстилается безжалостный мир низменных страстей, демагогии, стяжательства и бесстыдства, — говорил он, оттопыривая нижнюю губу. — Таким мир был во все времена. Наверху может комфортно и уверенно чувствовать себя только особая порода двуногих. Им начхать на все, что не входит в сферу их интересов. Но если мы будем беспрестанно зубоскалить, плакаться, стенать, причитать и тайно завидовать тем, кому удалось больше, чем нам, мы придем к краху, к иссушению души. Констатация ущербности, несовершенства, уродства мира — все это очень мило, но, как говорят шахматисты, неплодотворно. Мы, обычные люди, народ, защищаемся от несправедливости мира. Бодрим себя пьянством, дружбой, работой, любовью, болтовней и надуманным цинизмом. Словом — живем. Знаете, чем хороший человек отличается от мерзавца?
— Тем, что, совершая дурные поступки, в отличие от мерзавца, испытываем отвращение?
— Совершенно верно! Между святым и мерзавцем располагаемся все мы. Мы взяли всего понемногу: и от первого, и от второго. Это называется быть хорошим человеком. Мы все хорошие люди. Даже мой сосед и близкий друг Цинкельштейн… Хотя его давно пора повесить.
Он помолчал, переваривая собственные соображения.
— И еще. Право устанавливает сильный. Это аксиома. Сильный говорит слабому: то, что я считаю выгодным для себя, — правильно, законно и справедливо для нас обоих. Попробуй ослушайся! Знаете, что погубило Березовского?
— Какого Березовского?
— Ну, того самого…
Я задумался.
— Вероятно, неумение правильно рассчитывать ходы. Хотя он был неплохим шахматистом. Но жизнь не шахматы.
Геворкян, как мне показалось, посмотрел на меня с любопытством.
— Хотя вы и заговорили банальными афоризмами, вы совершенно правы! Мы-то с вами понимаем, что подвела Березовского его чрезмерная самоуверенность, то есть вера в собственную непогрешимость. Березовский — это трагическая фигура. Был ли он умным человеком?
— Был. Но — не совсем.
Лицо Геворкяна зарумянилось от удовольствия.
— Какое точное определение! Вот именно: не совсем! Но сам Борис Абрамович был уверен, что он умнее всех! Он недооценил соперников. Березовского в какой-то момент занесло. Его и раньше заносило, он совершал ошибки, но его спасала удача. Он полагал, что удача
— Ваши изречения надо записывать и издавать отдельной книгой.
Он тут же ухватился за эту идею:
— Вот и займитесь этим, вы же издатель!
Глава 25
В субботу, после раннего обеда, к слову, вновь изысканного и до чрезвычайности вкусного, на этот раз это была экзотическая индийская кухня, мы очень мило проводили время, ковыряя в зубах палочками из корня сальвадоры персидской и развлекая себя умеренной выпивкой, сигарами и утонченной беседой на темы о новых веяниях в искусстве.
— Андеграунд отвергает и часто нарушает принятые в обществе политические, моральные и этические принципы, — говорил Генрих Наркисович, с важностью поджимая губы. Вика стояла за спиной мужа и с очень серьезным видом гладила его по голове, время от времени делая ему рожки и подмигивая мне.
— Вика, прекрати дурачиться! — прикрикнул Геворкян, увидев ее проделки в зеркале.
И тут раздался звонок в дверь. Вернее, четыре звонка.
— Это, вероятно, Цюрупа, — предположил я, вспомнив, что Сашка бывает здесь по субботам.
Генрих Наркисович отрицательно помотал головой.
— Нет, Цюрупа днем не приходит, он придет позже, ближе к полуночи. Он всегда приходит ночью. Как убийца.
Опять послышались четыре звонка.
Генрих Наркисович усмехнулся и пропел:
Я милого узнаю по походке.
Он носит, носит брюки галифе.
А шляпу он носит на панаму,
Ботиночки он носит «нариман».
— Это Цинкельштейн: только этот идиот всегда звонит четыре раза, — сказал Генрих Наркисович. — Человек-анекдот. Пришел поиграть в карты. Обожает «смертельный» покер. Не так давно Цинкельштейна чуть не убили. Хотели наколоть его на булавку, как лесного клопа. Цинкель уверяет, что побывал на том свете, и ему там не понравилось. Вышел из больницы и сразу ко мне. Вика, рыбка моя, не сочти за труд, открой нашему соседу и дорогому другу. Только проследи, чтобы этот гаденыш тщательно вытер ноги. У меня ковры новые!
Я развернулся в кресле, чтобы оказаться лицом к двери. Ну что ж, посмотрим, каков Генрих Натанович при дневном освещении. Я испытывал легкую, почти приятную тревогу. А что, если он меня узнает?.. Но тревожился я напрасно: Генрих Натанович меня не узнал. Правда, при звуках моего голоса он едва заметно вздрагивал и недоуменно сдвигал брови.
Кстати, выглядел он значительно лучше, нежели при нашем расставании.
…Играли по-крупному. Ставки, ставки, ставки…
Ближе к полуночи Цинкельштейн неожиданно для всех надрался. Покачиваясь, он встал из-за стола, подошел к распахнутому окну и, сняв с запястья механические часы, принялся их сосредоточенно заводить. В уголке рта у него тлела сигарета. Было несложно предположить, что произойдет в следующее мгновение. И это мгновение не замедлило наступить: сигарета догорела до фильтра и обожгла толстые губы фальшивомонетчика. Истерично взвизгнув, Генрих Натанович схватил горящий окурок и вместе с часами выбросил в окно. Проделав все это, он с довольным видом вернулся на свое место за игорным столом.