Млечный путь
Шрифт:
На крыльце он чуть не столкнулся с Зайтуной.
— Куда тебя несет? Пуговицы застегни, видишь, как метет, — проговорила она, шагая рядом с ним. — Еще только утром было так тихо и солнечно, а тут, гляди-ка, что стало... Лошадь мою дед Василий в конюшню поставил. Говорит: «Не вздумай выезжать домой, пока буран не утихнет, пропадешь». Добрый старик, чтобы сто лет ему жить... Дай, думаю, раз все равно тут застряла, и Мансура повидаю...
То ли ее рассказ о простых житейских делах немного успокоил его, то ли яростная круговерть метели, слепящей сухим, колючим снегом, остудила горячечные мысли, Мансуру вдруг стало стыдно за свою вспышку перед директором.
—
— Нужда заставила. Младшему сыну, видишь ли, гармошка понадобилась. Слышали, будто у вас тут один продает, да вот не застала, в город уехал... Ну, это не к спеху, а от чая не откажусь, если пригласишь.
Пришлось встречу с Вафирой отложить до вечера.
Разговор за столом не клеился. Зайтуна рассказывала нехитрые куштиряковские новости, Мансур поддакивал, нехотя спрашивал что-то и опять молчал. Уже согревшись горячим чаем и обойдя комнату и маленькую кухню, Зайтуна заспешила домой:
— Гляди-ка, буран утихает вроде бы. Пора и честь знать!.. А живешь неплохо. Чисто, уютно. Сам управляешься?
— Когда как. Больше уборщица прибирает, — ответил Мансур.
Зайтуна подошла к двери, но вдруг, что-то вспомнив, заговорила снова:
— Вот память, а! Все хочу спросить, да разве поймаешь тебя. В ауле бываешь редко, я целыми днями на ферме пропадаю... Верно, что с Вафирой, агрономшей вашей, любовь у тебя? Все болтают, вот-вот, мол, свадьбу сыграют, а я не верю! Нет, говорю, Мансур никогда не забудет свою Нуранию, ведь святая была женщина... Да он и, толкую, не такой человек, чтобы так легкомысленно, без глубокого чувства семью строить. Может, ошибаюсь? Ведь сердцу не прикажешь...
— Что же это такое, а! — не выдержал Мансур, все обиды и горечь вырвались наружу. — Кого ни встретишь, каждый начинает уму-разуму учить, каждому есть до меня дело! Кто я вам, сопливый мальчишка? Без вас не разберусь?! Ну, люди... — Пока он, яростно потирая щеки, метался по комнате, Зайтуна молча следила за ним и лишь еле заметно качала головой. Но вот Мансур сел за стол, посмотрел на нее затравленным взглядом и бросил устало: — За этим и приехала?
— Ну, мне пора. Ты уж не сердись, пожалуйста. Верно говоришь, в таком деле чужой ум — только помеха. Кто знает, может, Вафира и есть твоя судьба. Только, слышно, сын твой больно горюет...
Как только за ней закрылась дверь, Мансур подошел к вешалке, но тут же остановился, взяв полушубок в охапку. Думай, сказал себе. Неурочная встреча с Зайтуной поубавила его решимости, и давешние сомнения взыграли с новой силой. Умом он признает, что обязан встретиться, поговорить с Вафирой. Пусть им не суждено быть вместе, пусть вспыхнувшее было чувство угаснет, останется несбыточной мечтой, но Вафира не должна уезжать. Этого он не простит себе...
До самого вечера он терзал себя сомнениями и уже собрался идти, как вызвали его к директору.
Несмотря на поднявшийся вновь сильный буран, Мансура и двух механизаторов отправили получать прибывшие на станцию трактора. О том, чтобы отложить поездку до утра, не могло быть и речи: за каждый час задержки платформ пришлось бы заплатить огромный штраф.
Утром уборщица общежития вручила Мансуру конверт. Это была записка от Вафиры. Оказывается, она еще вчера, пока Мансур сидел тут с Зайтуной, оформила нужные бумаги, взяла расчет и уехала из совхоза. В небольшой, всего в несколько строк, записке Вафира сообщала, что уезжает, не попрощавшись с ним, и просила
Кровь бросилась ему в голову, из уст вырвался сдавленный стон. Зажглась, сверкнула на миг далекая звезда, обещая счастье, и тут же погасла. И снова мрак кругом, унылая дорога впереди, одиночество...
Стиснув зубы от резкой боли в груди, на подгибающихся ватных ногах он отошел от стола и, не раздеваясь, рухнул на кровать. То отдалялся, то приближался бешеный вой метели за окном, скрипела и хлопала дверь. Кто-то звал его, а он ни подняться, ни ответить на этот зов не в силах. Но вот чьи-то руки осторожно приподняли ему голову, влили в рот какую-то резко и неприятно пахнувшую жидкость. Толкнулось, будто подпрыгнув, сердце, все тело охватил блаженный покой. Невидимая рука мягко погладила его по лицу, и, засыпая, он шепнул спасительное имя Нурании...
Грехи наши тяжкие
1
Удивительна человеческая память. Как задвинутый в дальний угол сундук со старьем, она хранит причудливые свидетельства прошлого. Забытые, безмолвные до поры, они по неизъяснимой прихоти сознания приходят вдруг в движение: возникают перед тобой чьи-то лица, оживают забытые голоса. Ты стараешься задержать внимание на событиях радостных, вызывающих гордость и самоуважение, а у памяти свой порядок, свои беспощадные резоны. Из расступившегося мрака появляются все новые зрители и участники драмы, называемой жизнью, и глядят они на тебя — одни с укоризной или осуждением, другие со снисходительной улыбкой или жалостью: мол, уж они-то сыграли бы выпавшую на твою долю роль совсем не так, как ты. Да, мы сильны задним умом, это известно давно.
Мучаясь от бессонницы на верхней полке четырехместного купе, Мансур пытался отогнать ненужные, обидные воспоминания, думать лишь о сыне и телеграмме снохи, но мысли его незаметно соскакивали с этой колеи и уходили в дебри тех событий, вокруг которых вертелся Фасихов, как лис возле курятника. А ведь отшумевшие годы оставили в душе Мансура не только горечь и сожаление. Окончил техникум, до последнего дня, пока не ушел из-за фронтовых ран на пенсию, трудился в совхозе, заслужил почет и уважение, и все это могло если и не перетянуть, то хотя бы уравновесить пережитые страдания. Ведь жизнь — как река: есть у нее и бурные перекаты, и тихие заводи. Слабое то было утешение. Что и говорить, не рассчитал Мансур в молодости своих сил, оказался безоружным перед ложью и злом. Плата за наивную веру в справедливость оказалась непомерной: он потерял Нуранию. Да и потом, словно мало его учила жизнь уму-разуму, спотыкался даже на ровном месте.
Но что толку теперь говорить о себе, о своих неурядицах. Более всего ему неуютно от мысли, что не сумел оградить от беды тех, кто слаб духом и нуждался в помощи. Взять ту же Гашуру и ее сына Марата или несчастную Валиму, свояченицу Зиганши. Верно сказал древний мудрец: судьба человеческая из раскаяний соткана. Опять же и время, в которое выпало жить Мансуру, было безжалостно к людям. И если он, несмотря ни на что, устоял на ногах, то не говорит ли это о том, что его совесть и душа опирались на добрые, справедливые начала жизни, пусть частенько попираемые, но упорно пробивающие себе дорогу, как чистые родники, стремящиеся к свету из недр земли?