Мое время
Шрифт:
И опять надо мною, исторгая тепло,
Удивленное Слово, как Солнце, взошло...
Последние годы мы встречаемся с друзьями все больше за столом. Нет, конечно, бывает, и где-нибудь за углом, у Горба в офисе, или у Эдьки в психушке, - невинные попойки. Когда Бовин приезжает в Н-ск, мы шастаем с ним по городу, разыскивая его бывшие многочислен-ные дома, в общем-то, теперь по пустырям-бурьянам, да чужим постройкам. Или по московским закоулицам навещаем странные жилища художников и актеров...
Наш стол протянулся насквозь: на одном его конце мы собираемся у нас дома, у Генки, у Лехи Птицына, ...;
Наши застолья.
Генка привычно занимает заглавное место. Раньше - длинный, с глазами, косящими обидой, теперь - большой, руки в открытом размахе объятья, лицо особенно выразительно в благообразной седой окантовке. Кажется, вокруг него присутствует дополнительное, как бы литературное пространство, в котором он проживает одновременно варианты чужих судеб. Щедр на выдумки, на выходки, на красное словцо.
Щегол во всем обилен. Однако рядом с ним не тесно, а будто прихватывает тебя в свое существованье пухлое облако финтифантов.
Захар и вовсе избыточен, брызжет и пузырится. Когда-то он писал мне: "Завидую твоей свободе. Но стоит ее продолжить логически для себя, начинается хаос в мыслях и чувствах. Приходится упорядочиваться, чтобы сохранить основы мировоззрения". И мне представляется, что этот первобытный хаос и выплескивает лихвой, богато интонированной речью, затем сбрызгивает сладострастным смехом с подвизгом. Стихи же его крепко организованы. Сейчас Захар у нас академик, - "в сущности, я крупный ученый", - действительно, мы гордимся нашим физиком-теоретиком, когда вспоминаем об этом.
А другой наш физик-практик тоже не аскет. Серб не только за столом ухитряется обосноваться среди прекрасных дам, целует им ручки, - "я человек скучного пола".
Эдька Шиловский моментен, при том, что вовсе немоментален. Он весь здесь, он весь сейчас. На этот момент он весь наш. Загребает в объятия своими клешнястыми руками, щекочет бороденкой за ухом. А в случае забудется, увлечется в рассказ, мы все - с ним, не дадим там, в дебрях заблудиться, выведем на чистую воду.
Мы в упоении горланим песню, сочиненную когда-то Горбом:
Налей, налей зеленое вино
В дешевые граненые стаканы,
Налей, налей, нам все равно,
Мы все равно не будем пьяны...
А вот Жура уже нет среди нас. Его место сохраняется за ним.
Завершаем круг мы с Вовой Свиньиным. Впрочем, у нас никогда не бывало лидера, или центрового. Кто сказал, тот и главный.
Недавно Леха Птицын прочитал такие стихи:
Мои друзья состарились поодиночке...
А ведь когда мы все вместе, наш групповой портрет остается молодым.
Мои друзья. Я перевожу взгляд с одного на другого. В этом хороводе не совсем разделимо, что происходит сейчас, что было давно. Да и не нужно. Мысли нынешние и мысли прошлые встречаются на равных. Ибо самая мудрая наша мудрость на все времена - любовь друг к другу. И общее счастье, когда кому-то удалось схватить то, самое точное слово, да еще
Пока я пишу, от Бойкова пришло письмо со стихами. Кто кому станет эпиграфом?
Молодеют с годами портреты
до известной поры.
Будто ветреной вдруг оперетты
преподнесся порыв.
Это оттепель сердца, наверно,
рассыпает капель,
голубые по снегу каверны
и по наледи трель.
Я, вглядевшийся старым безумцем
в юный автопортрет,
не завидую вечным фаюмцам,
чьих прообразов нет.
Мы же - здесь, мы пока еще живы,
миг пред нами открыт,
и сосулечный, сколь ни фальшивый,
нас мотивчик бодрит.
56. Дорога Академгородок - Город
(из письма Полине Георгиевне)
Полиночка, я хмельна, хмельна. Только что вернулась из Городка. Давно хотелось записать для Вас эту дорогу, - для меня она как бы сродни Вашей внутренней свободе. Свобода. Какой курьез! Ведь этот бетонный тракт жестко закреплен двумя узлами: Город - Городок, и выбора никакого нет. Однако попробуй, найди такси посреди ночи. Это раньше было, - за рубль можно уехать в любое время. Не хочу никакой необходимости! Выхожу на дорогу ловить случай. И случай вылетает из темноты по мановению руки. Как прежде, как давно...
Из Городка выезжаешь через приземистый тоннельчик, словно выскакиваешь из табакерки. О! В ней, как в памяти, компактно упакованы одноразмерные жилища нашей юности. В их одинаковости уже родство: кустарный интерьер из книжных полок, топчан, пара кресел и треугольный столик на острых ножках-указках. Быт прост, условен, нам представляется, - "по азиатски лаконичный западный модерн", и будто бы слегка абстрактен. Тех лет вымудренная "Треугольная груша" - некий символ мироощущения. Мастерить стеллажи считалось хорошим тоном. Они прогнутые, набитые по третьему ряду, остались до сих пор. Книжки нахватывали жадно, рыская по дальним селам, помногу экземпляров, "на всех", - таков был стиль товарищества. Еще магнито-фон: катушки с плохими записями бардов крутили ночи напролет. Конечно, те ирреальные сидения теперь случаются не каждый день, - мы обустроились, огрузли. Но общежитский флер остался на предметах. И еще чувство, что домa друзей - стоянки на бесчисленных путях. Лабиринты городошенских блужданий - начало нашего странствия.
Дороги, дорожки, много-значительны и разно-направ-ленны, как в памяти. Вот если бы въехать в Городок под низкий тоннельчик, то есть не въехать, а войти, соскочив с попутного самосвала, как добирались когда-то на первые лекции в Университет, дорога ослепительно взлетит прямо к восходящему солнцу, "Голубая дорога", жаль, что название не привилось. За поворотом будет проспект, его лесистые обочины ожидают будущие институты, а транспарант заведомо обещает, что "Могущество Российское прирастать будет Сибирью". Мы тропим целину между школой, где на двух этажах умещается Университет, и строящимся новым зданием, и кажется, что пожизненный путь выбран необратимо. Мы - студенты и академики - сторонники общей идеи в нашей миниатюрной "Стране Большой Науки".