Могусюмка и Гурьяныч
Шрифт:
Нынче ураза — мусульманский пост — пришелся на весеннюю пору. Уж скоро праздник — конец поста, начнется гулянка в селах. Могусюмка пост плохо соблюдает. В эту пору можно есть только ночью, а он нет-нет да поест днем, на дудке поиграет. Веселится, когда весело, грустит, когда грустно. В мечеть не идет — молится дома. У Гурьяна пасха прошла, но и он не постился и на страстной неделе не ходил в церковь, хотя помнил про пост и праздник. И Могусюмка, конечно, помнит.
... А курай все играет. Гаснет заря над голыми
— Что, Могусюм, грустно?
— Грустно, — с печалью отзывается тот.
— Поедем в горы.
— Куда?
— Вон туда! В родные места...
— Это не наши места. Наши дальше... — Могусюм махнул рукой на север.
Горы напоминают Могусюмке о Зейнап. Кто ее увез? Кто украл? Где она? Бродила Зейнап по пожарищу и, может, сложила там свои кости, задрали ее по осени голодные волки. Или, быть может, ушла, нанялась в батрачки к богатым русским или башкирам? Но ведь верно говорит у русских пословица: «Бедной девушке краса — смертная коса». Бедная она сирота, и каждый сделает с ней все, что захочет.
Власти искали Могусюмку и Гурьяна. По Уфимской и Оренбургской губерниям казаки и полиция гонялись за ними. Да все пока благополучно сходило.
— Поедем к дяде Шакирьяну, — говорит Могусюм. — У него юрта в пятнадцати верстах от Магнитной.
Стемнело. Вокруг костра ходит старик Бегим. Это тоже старый спутник Могусюмки. Он в теплых сарыках и в черном кафтане. У него маленькое желтое лицо, седая борода лопаткой и острые скулы.
— Ну, неверный, — обращается он к Гурьяну, — трава пойдет скоро, будем кумыс пить.
— Будем!
Бегим постится, вчера ездил в мечеть. Он принес кумган, стал мыть руки.
— Ты не такой, как другие русские, — продолжает Бегим. — Переходи в нашу веру!
— Нет, я от своей не отступлюсь. Ведь я крещеный и богу молюсь правильно, двумя перстами, — шутя отвечал Гурьян.
— Наш закон хороший, а ваш плохой. Из-за вашего закона все гибнет... И люди, и урман, и скот.
Обычно Бегим очень осторожен, никогда не скажет никому из русских плохого слова про неверных. Но с Гурьяном он не стесняется.
А Гурьян знает: плохо живут башкиры. Десятый богат — со скотом, с баранами, а девять — голы. Теперь, когда влез Гурьян в башкирскую шкуру, понял он, что есть от чего тосковать башкирам.
Вот они, печальные, в оборванной одежде, в круглых мохнатых шапках сидят у костра.
— А в завод пойдем работать? — говорит Гурьян, обращаясь к старику Бегиму.
Хибетка, приятель Могусюмки, слыша эти слова, поднимает голову, и широкая, добрая улыбка оживляет его лицо.
Старик не на шутку рассердился.
— Тьфу, тьфу на твой завод! Ай, ай, Могусюмка! Зачем у тебя приятель такой!..
— Завод жизнь земле дает.
— Грех! Какая жизнь? Дым, огонь, болезни....
У Гурьяна с Бегимом старая перебранка. Когда
Могусюмка и Хибетка посмеиваются и молчат.
Могусюмка иногда как будто сам не знает, за кого в этом споре, который длится не первый день. Если метко человек скажет, Могусюмка смеется, как бы соглашается. Потом другой напротив говорит — тоже смеется и тоже соглашается. Но это только кажется. Башлык знает, что хочет, да трудно узнать — не говорит никому.
Многие башкиры работают на заводы, возят руду, рубят лес, жгут уголь. Но редко-редко встретишь башкирина, который жил бы на заводе, работал у домны или у горнов. А Хибетка давно уж хочет к огню. Начнет Гурьян делать винт или перековывать железо, закалять сталь или ковать лошадь — Хибетка тут как тут, и жадно наблюдают острые глаза его за черными руками бывшего мастера, и быстро перенимает он от Гурьяна умение обращаться с железом и вырезать из него инструментом все, что нужно. И не боится Хибет огня, искр, не сторонится, когда окалина летит из-под ударов молота.
— На хорошем заводе саблю скуют, ходок для телеги, на подковы железо наварят, сделают плуг. Завод не виноват, если люди, как собаки, — уже без шуток, серьезно продолжал беседу Гурьян.
— Смеешься! Так скажешь — все хорошо! И тюрьма хороша. Решетки для тюрьмы тоже из железа.
— Не сама тюрьма страшна, а люди, которые к ней приставлены. А тюрьма — изба.
Бегим, бранясь, отошел к юрте.
— Хорошему заводу можно дать место, кроме пользы ничего не будет. А ты что приутих, Могусюм, играй, брат, играй, товарищ!
Но Могусюмка молчит, слушает.
— Мне кажется, в перелеске жаворонок поет вечернюю песню, — говорит он.
Но ничего не слышно.
Темнеет.
— А кто теперь нашего урмана хозяин? — спрашивает Могусюм. — Говорят, новый теперь хозяин.
— Хозяин, брат, далеко. Он в урман шагу не ступит. Урманом распоряжается тот, кто пером чешет и чешет, приказ по конторам дает. У кого сила в кляузе, в бумаге.
Опять зажурчал курай. На простой дудке, на полом стебле играет Могусюм, перебегает пальцами по пяти дыркам. Потом отложил курай.
Урман, мой урман,
Вечный и прекрасный,—
запел башлык.
Могусюмка складно сочиняет. Часто люди не скажут, что они думают, что хотят,— только по песне узнаешь, прислушавшись. Редко кто умеет песни сочинять. Малый был Гурьян, всегда спрашивал у матери: «Кто песню сложил?»
Мать, бывало, рассердится, что с глупостями пристает, а потом скажет, когда досуг: мол, бедные люди складывают, бабы больше, бывает, и мужики, разбойники тоже...