Мои московские улицы
Шрифт:
Мои родители после моего рождения получили государственную, – как тогда говорили, – «жилплощадь» – две комнаты в коммунальной квартире по адресу: Пушкинская улица (Большая Дмитровка), дом 22, квартира 15. Бабушкины сыновья – Иван и Шура с женами продолжали жить в квартире со своей матерью в Печатниковом переулке: каждая семья в отдельной комнате. Оставшуюся третью комнату с голландской печкой, облицованной белым кафелем, занимала бабушка вместе со своей младшей дочерью Марией. Однако бабушка только ночевала в этой комнате. Каждый день она приходила к нам на Пушкинскую, где вела домашнее хозяйство: готовила обеды, отоваривала карточки и присматривала за мной. Родители уходили на работу рано утром и возвращались поздно вечером.
Бабушка была человеком простым, малограмотным. Она не кончала никаких учебных заведений. Тем не менее, сама научилась читать и писать, по-своему здраво разбиралась в текущих событиях, происходящих в стране. Анна Васильевна обладала сильным характером и была волевой натурой, твердо знающей, что хорошо, а что плохо для её семьи без каких-либо интеллигентских колебаний и сомнений. Вероятно, это во многом объяснялось
Однако все перипетии сложных взаимоотношений внутри семейного клана Ивановых-Парусовых-Маловых меня тогда, естественно, мало волновали. Я их просто не понимал и не обращал на них внимание. До меня урывками доходили фрагменты критики бабушки поведения Муси – жены Ивана Парусова или Зои – жены Шуры Иванова, которыми она делилась с моей матерью по вечерам. На неизбежные в существовавших бытовых условиях «трения» между родственниками я стал обращать внимание, когда стал постарше.
До войны Ивановы-Парусовы всегда в полном составе собирались по праздникам в Печатниковом переулке в большой бабушкиной комнате с голландской печкой. Для меня эти праздничные сборища были одним из самых любимых событий детства. Дочка Парусовых – Ирина и я были в центре внимания взрослых. Правда, был один момент в этих праздничных церемониях, который мне не нравился. Ирину и меня всегда заставляли выступать перед собравшейся компанией. Ира – моя ровесница, с видимым удовольствием, потряхивая косичками, с выражением читала какое-нибудь длинное стихотворение. Мне приходилось напрягаться, чтобы сделать что-то подобное, причем без всякого удовольствия. Иногда Иван Александрович Парусов разыгрывал меня. Например, объявлял, что сейчас он покажет фокус, для чего необходимо хорошо размять листок бумаги. Давал мне бумажку, которую я под общий хохот старательно разминал. Затем он брал у меня эту бумажку, складывал и убирал себе в карман, объявляя, что он использует её по назначению, а фокус покажет в другой раз. Тогда я действительно не понимал, почему все смеялись, и каким целям должна была служить размятая мною бумажка. Но Ивану Александровичу все прощалось. С ним, а не с родителями, связаны мои первые детские радости: походы в цирк на Цветном бульваре, катание на санках с крутого спуска Рождественского на Трубную площадь. Автомобильного движения в то время практически не было, а трамвай («Аннушка»), ходивший по Бульварному кольцу, не мешал зимним забавам детворы. Эти довоенные картинки детских радостей хорошо сохранились в моей памяти. Шрам на большом пальце левой руки напоминает, как я по-взрослому пилил дрова с дядей Ваней для бабушкиной печки. В бабушкином доме было индивидуальное печное отопление. Тогда я ухитрился подставить свой палец под лезвие двуручной пилы. На всю жизнь запомнилась мне и поездка к дяде Ване в подмосковные Петушки, где стояла его воинская часть. Помню, какими нежно-мягкими были губы его ездовой лошади, когда она брала у меня сахар с раскрытой ладони.
Военные годы
Хотя родители получили две комнаты в коммунальной квартире на Пушкинской улице в 1935 году, мои воспоминания о жизни здесь связаны больше всего с военным временем и послевоенным периодом, когда я стал постарше.
Война застала нас с бабушкой в Серебряном бору, который тогда считался отдаленным от Москвы дачным местом. У нас там была комната в одной из дач, полученная от работы моих родителей. Помню, как, проснувшись утром, увидел бабушку, стоящую на коленях. «Что ты делаешь, бабушка?» – спросил я. «Война, сыночек! Началась война», – крестясь, ответила бабушка. Нас с бабушкой вскоре вывезли в Москву, которую тогда начала бомбить немецкая авиация.
Сохранились отрывочные воспоминания, как меня, сонного, таскали в бомбоубежище в подвале дома, либо в ближайшее метро, когда по радио объявлялась воздушная тревога.
Смутно, как отрывки сновидений, всплывают у меня разрозненные картинки нашего отъезда из Москвы в эвакуацию в Барнаул в октябре 1941 года. Длительная дорога в набитом людьми железнодорожном вагоне медленно двигавшегося поезда, с частыми остановками на незнакомых станциях и полустанках, где главной задачей пассажиров была наполнить чайники или бидоны кипятком. Во время каждой остановки поезда взрослые обязательно бросались с пустой посудой к станционным постройкам, где находился титан с кипятком, которым можно было наполнить нужную емкость бесплатно, отстояв длинную очередь. Кипяток служил своеобразным суррогатом горячей пищи во время длительной железнодорожной поездки. Запомнился вокзал Новосибирска, где нам предстояла пересадка на поезд, идущий в Барнаул. На перрон вокзала выгрузили наши вещи – три или четыре чемодана и бабушкину швейную машинку. На эту кучу вещей посадили меня и велели сидеть смирно, никуда не отлучаться. Мама с бабушкой ушли оформлять билеты. Весь перрон был полностью завален чемоданами, тюками, кругом были незнакомые, куда-то спешащие люди. Одним словом, вокруг было незнакомое и пугающее окружение. Стало страшно, я заревел в голос и отправился искать маму. Хорошо, что далеко уйти не успел. Меня перехватила во время вернувшаяся мама. Как
Поселили нас в комнате на первом этаже двухэтажного деревянного дома. В этом доме в каждой комнате по семье разместили эвакуированных из Москвы служащих Государственного комитета стандартов, где работала мать.
Из Барнаульских воспоминаний лучше всего сохранились те, что были связаны с дядей Никифором и его лошадьми. Служебный «гараж» Комитета стандартов в эвакуации в Барнауле состоял из двух лошадей, которых конюх, дядя Никифор, летом запрягал в колесную телегу, а зимой в сани-розвальни. Мать иногда оставляла меня в конюшни с дядей Никифором, который давал мне вместо игрушек деревянные чурбачки, из которых я пытался строить различные сооружения. Однажды зимой он взял меня с собой в поездку. Стоял морозный солнечный день. Мы ехали на санях по узкой санной колее через белоснежную, широченную Обь, скованную льдом. Поскрипывал снег, лошадка, покрытая инеем, резво бежала по проторенной дорожке. Дядя Никифор сидел в тулупе, держа в руке кнут. Он, кстати, подарил мне маленький кнут, который я привез с собой в Москву, и он до сих пор валяется где-то на даче.
В Барнауле наша семья, я имею в виду маму и бабушку, жила, как все эвакуированные, в постоянных заботах по поводу наиболее эффективного решения «продовольственной проблемы». Нам полагалось две продовольственные карточки – одна материнская для «служащих», другая «иждивенческая» для бабушки. Эти продовольственные карточки бабушка, как тогда говорили, регулярно отоваривала – брала то, что в магазине на них выдавали. «Рабочих карточек», на которые выдавали продуктов немного больше и лучшего качества, у нас не было. То, что мы получали в магазине по карточкам, на пропитание не хватало. Выручала бабушкина смекалка и житейский опыт. Она недаром тащила тяжеленную швейную машинку марки «Зингер» через всю Россию. В Барнауле Анна Васильевна стала местным модельером. Из маминых фильдеперсовых и крепдешиновых платьев она создавала «модели», которые пользовались большим спросом на местной барахолке. Оплата за «модельную» одежду производилась натурой. Поэтому у нас почти всегда была картошка, а капусту мы сами солили на зиму в большой деревянной кадке, которую где-то достала бабушка.
Хотя в Барнауле мне исполнилось 7 лет, мать меня в школу отдавать не стала в ожидании возвращения в Москву, что вскоре и произошло. Летом 1943 года мы вернулись в Москву – домой на Пушкинскую улицу, где в сентябре меня определили в 1 класс «А» 170 школы Свердловского района г. Москвы, находившейся в 10 минутах ходьбы от нашего дома.
Москва тогда еще полностью не сняла защитную окраску прифронтового города. Стекла в окнах многих зданий еще были заклеены крест-накрест бумажными лентами, что по идее должно было как-то сохранять их от разрушительного воздействия воздушных волн при бомбежках. Вдоль Садового кольца, на Советской площади и в Охотном ряду и некоторых переулках еще попадались «припаркованные» аэростаты, которые поднимали в воздух во время налетов немецкой авиации на Москву. В Парке культуры имени Горького были выставлены напоказ образцы военной немецкой техники, захваченной наступающей Красной армией. Этим же летом – 5 августа 1943 года – в Москве прогремел первый салют по случаю взятия советскими войсками городов Орла и Белгорода. Подобного салюта больше уже никогда не было. Залпы производились трассирующими очередями из боевого оружия. У мальчишек нашего двора в то время появилось новое развлечение – собирать на крышах наших домов осколки немецких зажигалок, гильз от патронов и прочие «железяки», накопившиеся на крышах и чердаках за два последних года.
Осталось от тех лет и воспоминания несколько другого характера. Пока жив, буду помнить, как с бабушкой и мамой ходили к дяде Ване, когда только что вернулись в Москву из эвакуации. После тяжелого ранения на фронте И. А. Парусова привезли в госпиталь, который размещался в здание средней школы в районе площади Маяковского. Немецкая разрывная пуля угодила ему в пятку правой ступни и вышла наружу чуть выше пальцев этой стопы. Естественно, все кости внутри были раздроблены. Как мы узнали, Ивану Александровичу лишь по счастливой случайности не ампутировали ногу. Спас от намеченной операции его друг В. Яковлев, который был в то время секретарем городского комитета партии Сталинского района Москвы. В этом районе в те годы на выборах в Верховный Совет СССР всегда голосовал сам И. В. Сталин. Авторитет Яковлева, в этой связи, сыграл свою роль. Он уговорил врачей не спешить с ампутацией. Дополнительным аргументом стал ящик с электрическими лампочками, который Яковлев тогда подарил госпиталю. Ногу Ивану Александровичу удалось сохранить, хотя она у него постоянно до конца жизни болела.
До сих пор помню специфический запах палат военного госпиталя тех лет. В общей палате, где находился Парусов, было еще десяток тяжелораненых. Иван Александрович лежал, ходить он не мог – нога у него была в гипсе до паха. При встрече он притворялся веселым, шутил, расспрашивал меня о школе, пытался рассказать что-то смешное и всегда просил меня карандашом почесать ногу под гипсом. После этого ранения его демобилизовали.
Хотя я тогда этого не понимал, но посещение госпиталя открыло мне другую сторону войны, о которой в то время было не принято говорить ни дома, ни в школе. Такое соприкосновение с реальной действительностью невольно разрушало наивное, детское представление о войне, как о своеобразной игре взрослых, в которой всегда без потерь и поражений побеждают наши. Громкие объявления по радио о наших победах и поражениях немцев, оказалось, имеют и другую, не очень приглядную сторону, о чем наглядно свидетельствовали многочисленные дяди Вани, лежащие в госпитале. За победы, оказывается, приходится платить человеческими страданиями, а то и жизнью.