Мои пригорки, ручейки. Воспоминания актрисы
Шрифт:
И когда я вернулась домой, мама меня спросила: «Ну как?» Я сказала: «Мама, не очень…» – «А я это знала».
Лидия Владимировна ещё жива, ей 93 года, но, к сожалению, она потеряла разум. Элианочка, к сожалению, умерла в 1993 году.
Ростислав Янович Плятт говорил, что в каждом спектакле есть такие минуты, когда ты сам себе не принадлежишь, когда что-то с тобой происходит. Я бы сказала, что бывают мгновения, когда ты взлетаешь. Некоторые говорят, что сцена – это наркотик. Нет, это не наркотик. Некоторые говорят, что ты получаешь власть
А есть артисты, которые не знают, что это такое.
У меня был такой случай. Мама лежала в больнице, ей сделали сложную полостную операцию. Надо было выхаживать маму. А я её после операции в первую ночь оставила в палате и ушла домой. И вдруг звонок. Мама лежала вместе с другой женщиной, которая тоже была после операции, и её муж ночевал на полу возле стенки. Он мне позвонил и сказал: «А что же вы оставили маму?» Я ответила: «А что?» – «Да как что? Вы должны быть здесь. Или вы на меня её бросили?» И тогда я поселилась в палате, вместе с этим мужчиной. Я лежала возле стенки, а рядом мужчина – четыре человека спали в одной комнате.
Когда практически безвылазно находишься в больничных стенах, поневоле начинаешь узнавать, что происходит в других палатах, слышишь какие-то истории. Я помню жуткую сцену, когда одну женщину разрезали и зашили. Ей, конечно, ничего не сказали. А родственникам сообщили, что она безнадёжна. Родные пришли к ней с перевёрнутыми лицами. Я им сказала: «Вы что с такими лицами пришли? Вы должны сделать вид, что всё хорошо. Она догадается. Зачем вам это надо?» И тогда они перестроились и убрали этот траурный вид.
Я жила в этой больнице, ездила домой, что-то варила, привозила кастрюльки. И вдруг мне кто-то звонит и говорит: «Вот тут, Валя, за 40-м магазином есть клуб МВД. Давайте свой номер, и мы всё организуем».
У меня был один монолог. Я вышла на сцену, начала читать, и через две-три минуты у меня будто белый лист бумаги. Я не могла вспомнить ни одного слова. И ушла со сцены под стук своих каблуков. Села. Ко мне подошли: «Что случилось?» Я ответила, что у меня мама в больнице. А сама подумала: я не смогла взлететь. Я была внизу, целиком и полностью в этой больнице и с этими больными.
Каждый день в шесть утра я мыла палату, потому что мужчина, муж маминой соседки, не мог. Санитарки не было, и я драила эту комнату, эти пятнадцать квадратных метров. Это было летом 1986 года. Я уже была народной артисткой, звание получила в 1985 году. В больнице это не играло никакой роли. И у меня не было денег на сиделку. Мама умерла в 1991 году от сердца. Я думаю – от тромба.
Иностранцы меня буквально преследовали. Во времена СССР такие контакты, мягко говоря, не приветствовались и имели печальные последствия.
У меня всё началось в студенческие годы с Элианы, но продолжение «связей с иностранцами» последовало. И эти знакомства сильно осложняли мою жизнь.
Когда после первого тура я прошла в ГИТИС, а другие ещё сдавали экзамены и в институтских стенах царила та особая абитуриентская суматоха, которая бывает только во время вступительных испытаний,
Она оказалась эстонкой, её звали Мале Микхельс, и она училась с нами на актёрском. Она была как актриса не очень, и с нами она проучилась не долго, перевелась на театроведческое отделение.
Мы с ней дружили. Потом она меня пригласила зимой в Таллинн, и я ездила к ней. Именно от неё я впервые услышала слова «русские оккупанты». Ещё она сказала, что, если будет какая-то демонстрация или революция, то она пойдёт против русских. Но я всё равно с ней дружила.
Потом она вышла замуж за финна. Я была свидетелем её романа. Она прибегала в восторге, что у неё любовь. Он был профессор Хельсинкского университета по русскому языку, Вейко Леппеле. Я это помню. Она была рада и счастлива. Она уехала в Финляндию где-то в 1957–1958 годах.
Мале писала мне редко, но всё-таки писала. Сообщала, что она одного ребёнка родила, потом второго, потом третьего, а потом четвёртого. А у её мужа Вейко Леппеле были аспиранты, которые вместе с Мале стали приезжать в Москву. И опять у меня пошла дружба с иностранцами.
Мы часто беседовали с Вейко. Когда началась перестройка, у меня появилась надежда, что всё у нас изменится к лучшему. Когда я сказала это Вейко, он помотал головой и изрёк: «Никогда!» Я вскричала: «Почему?!» Финн пожал плечами и развёл руками. Он не произнёс ни слова, но я прочитал его мысли: вроде как всё у нас безнадёжно.
Судьба у Мале была трагичная. Я слышала от неё горькие признания, что дети, когда выросли, ей часто говорили: «А ты, эстонка, молчи! Ты этого не понимаешь!» Меня такие вещи поражали. Последний раз мы виделись с Мале в 1991-м году, когда я снималась в Финляндии, а в 1992 она умерла. Ей было где-то пятьдесят пять.
Иностранцы буквально падали мне на голову, как перезрелые яблоки. В те годы мало кто общался с иностранцами, а мне фантастически «везло». Однажды знакомая аспирантка притащилась ко мне с каким-то мужиком: «Знакомься, это профессор из Гамбурга». И я, уже задыхаясь от иностранцев, сказала: «Ну ты даёшь, мне ещё из Гамбурга не хватало мужика. Точно за ним следят!»
У меня был и есть друг такой, назовём его – друг духовный. Женщин он никогда не любил, у него другая ориентация. У него была нежная дружба с югославом, потрясающе красивым мужчиной. Их связывали какие-то умопомрачительные отношения. Я смотрела и удивлялась, что так бывает.
И из-за этих всех иностранцев я стала невыездная. Наш театр ехал в Италию в туристическую поездку, а меня не выпустили.
Когда я расходилась с мужем, я попала в больницу. У меня была третья степень щитовидки, я не могла ходить, и у меня тряслись руки. Это всё было ужасно. На мне висела кооперативная квартира, я работала день и ночь.