Молчание
Шрифт:
Эмма никогда раньше не испытывала ничего подобного, но у нее была довольно правильная мысль, что вливаясь полностью в жизнь другого человека – любого другого человека, независимо от того, что к нему чувствуешь – не очень хорошо. Но это было тяжело. Она попробовала это однажды, и что? Это была радость, пока не стала утратой и болью.
Определение границ с Натаном было сложным; а принять границы, которые он определил для себя – тем более.
Она не любила Марию Копис. Она даже не знала ее.
Но, не любя, не зная, она все же была вовлечена в часть ее
Часть была приятная, потому что она попросила Марию думать о хорошем – как будто она была диснеевским каналом – и Мария приложила все усилия, чтобы справиться. Эмма чувствовала любовь, страх и огорчение за своих детей и все эти чувства были смешаны и переплетены. Она не могла осознать какова радость от смены подгузника, но видимо Мария могла.
Она смогла услышать первые слова Эндрю, хоть и не смогла вообще их понять. Мария могла. Или думала, что могла. Родители с маленькими детьми часто бывают глупы, как и она. Она увидела, как Эндрю сделал первые шаги. Видела его бег – и падение, которое он очень не любил – и видела, как он настаивает на том, чтобы есть самостоятельно.
Кэти появилась следующей, но Эндрю был переплетен с Кэти и кратким появлением кого-то, кого Эмма никогда не встречала, но уже вторглась одновременно любовь и ненависть. Он был выше Марии и молод, даже красив с темными волосами и глазами, и улыбкой, такой медленной и ленивой, что дух захватывало. Дети любили его. Мария любила его.
А он? Он любил их, может быть. Он любил больше себя. Эмма видела выражение его лица, когда он думал, что никто не смотрит. Видела телефонные звонки, которые он делал, ложную веселость от случайных звонков, не ослеплявших Марию. Он легко врал.
Правда проявилась с трудом.
Там были тени. Гнев. Утрата. Медленное принятие смертельной необходимости. Или любви. Это было сложно и Эмма отчаянно пыталась не смотреть на это, и не только потому, что боялась без предупреждения и без приглашения входить в спальню Копис.
Но она видела, что мужчина ушел – и это до сих пор причиняло боль – и она видела борьбу за то, чтобы быть разумной, нормальной матерью, почти без денег, с двумя детьми и вот-вот готовым появиться на свет третьим. Борьба за то, чтобы найти радость в доме с тонкими стенками и переполненными, загроможденными комнатами, было тяжело и в то же время вознаграждалось. Эмма чувствовала это, но не понимала.
Но она увидела, что произошло изменение, и знала, что не может уйти; она следовала за Марией, стараясь быть легкой, как насекомое на ее спине. Эндрю рос. Разговаривал. Утверждался. Говорил много неблагоразумных "Нет". Эндрю пытался засунуть в тостер шесть кусков хлеба, сложенных вместе. Эндрю отбирал игрушки у Кэти, а Кэти дергала его за волосы, обмен, который казался несправедливым ему, обиженному и маленькому.
Эндрю так старался быть Старшим Братом, даже если он не понимал, что это означает, когда дело касалось игрушек.
Эндрю стоял в очереди в младшую группу детского сада, с тревогой оглянувшись на свою мать прежде, чем двери открылись, чтобы проглотить его и еще двадцать шесть
Эндрю был...
Мертвый.
Просто как это искаженное тепло; Эмма удерживала это, но это было сложно. Поскольку удерживая это, она должна была держаться за огонь, и дым, и крики ее дочери и сына; ребенок спал, благодарение богу, ребенок ничего не чувствовал. Она должна была пройти через уплотняющийся дым, через жар лестницы, с внезапным ужасом осознавая, что она спала почти до смерти и смерти звала.
Но Эмма прошла отчаяние, потерю и чувство вины. Она жила с горем, пока оно молчало, если она не касалась или не задевала его. Она жила в его тени, по его прихоти, ежедневно проходя через то, что больше для нее ничего не значило – серые бессмысленные разговоры ее друзей, бесконечное ничто ее будущего.
Эмма знала это достаточно хорошо и смогла выдержать, потому что имела этот неприятный опыт. Даже если это было тяжелее.
Ребенок спал в ее комнате. Кэти была дальше по коридору – в самом конце – в своей кроватке. Эндрю был в своей постели в комнате на полпути вниз. Она схватила малыша и побежала, прикрывая рот, в острой и резкой панике. Она разбудила Кэти, схватила ее, обхватывая одной рукой и прижав ее к левому бедру; ребенок качался в колыбели, неловко и жестко, справа от нее.
Она распахнула дверь в комнату Эндрю ударом ноги; Эндрю проснулся, а Эндрю никогда хорошо не просыпался. Эндрю проснулся, плача. Он часто был дезориентирован, когда просыпался не по естественным причинам. Она старалась говорить спокойно – бог знает, как – и сказала Эндрю, чтобы он быстро следовал за ней.
Он встал на кровати и увидел дым, и реальный страх своей матери, и замер там ночью, возле включенного ночника, единственного реального освещения в комнате.
– Эндрю, следуй за мной – дом в огне!
Эндрю, понимая ее панику, испугался.
Она сделала это неправильно. Он услышал свежий страх в ее голосе и увидел – о, он увидел – что она несла Кэти и малыша на руках. Он был ребенком. Он видел, что она несла их, когда дом горел. Он мог понять это, как цену ее любви к нему.
И как ребенок, он начал кричать, хныкать и поднимать руки, подпрыгивая, требуя, чтобы она понесла его. Это не был каприз, она поняла это. Это был ужас.
Она сделала это неправильно. Если бы только она оставалась спокойной...
Но она не смогла. Она пыталась как-то поднять его, Кэти кричала на ухо, ребенок ворочался. Но она не смогла сделать этого. Она не смогла – она кричала на Эндрю, чтобы он шел за ней, просила его, но она понимала, что он тоже не мог этого сделать. Не сонный. Не в темноте, в пожаре, разрушающим обещание жизни.
Она повернулась и побежала вниз по лестнице. Огонь был в гостиной, огонь в прихожей. Входная дверь чистая, но в дыму, пропитанном горящими вещами. Господи, она должна вынести их. Только – вынести и вернуться прежде, чем станет слишком поздно, забрать Эндрю и вынести его тоже. Мчась, как никогда не бегала, через дым, огонь, кашляя, как Кэти, которая кашляла между плачем.