Молчащий
Шрифт:
Хромой Дьявол закрыл глаза. Смерть! Вот она и пришла. Так нелепо и глупо, за кусок мяса и глоток крови.
Буро, устав, перестал трепать умирающего и схватил разгорячённой пастью обжигающий комок снега. Но злость не проходила, шерсть на загривке поднималась, а оскаленная морда вздрагивала.
Хромой Дьявол любил жизнь, кровь, любил рассветы и тёмные ночи, когда был хозяином жизни и грозой стад. Любил когда-то своих волчат, логово. И даже теперь он, слабый, больной и несчастный, не хотел умирать.
Буро подошёл было к нему и вдруг остановился...
Прошло время. Тщательно зализав раны, Хромой Дьявол поднялся. Осмотрелся, обнюхал поле боя. Вид и запах собственной крови привели его в позднюю ярость. Впервые за годы одиночества Хромой Дьявол вступил в драку и понял: от него ушло всё — сила, ловкость, нюх. Но злость есть, осталась, живёт ещё ненависть к людям. Хитрость, жестокость, ум — вот что должно заменить ушедшее.
Хромой Дьявол завыл с тоскливой угрозой.
ыла ли уверена Анико в том, что вернётся к отцу? Нет. Впервые в жизни она испытывала ужасное состояние, когда нужно угодить себе и другим.
Угодить сейчас себе — это означает, что потом, через несколько лет, надо будет стоять над могилой отца, чувствовать себя подлой, плакать, зная, что в его смерти виновата и ты. Есть одна такая могила, так зачем вторая?
Пока нет вертолёта, надо найти решение, и не какое-нибудь, а твёрдое, единственное. Анико несколько раз ловила себя на мысли, что она всё время как бы пробует жить, пробует любить, рассуждать, все подготавливаясь к тому моменту, когда начнётся настоящая жизнь, без проб и колебаний, и поэтому решение многих серьёзных вопросов перекладывает на спину времени, так же, как ленивая женщина всё складывает и складывает нестираное бельё в кучу.
Одиночество отца, его боль никак нельзя куда-то отложить, спрятать.
Павел уехал в стойбище по какому-то делу, и Анико, измученная своими мыслями, весь день ходила по посёлку бледная и усталая.
Иван Максимыч догадался, почему она здесь. Ну что же. Время другое, люди другие. Дети уходят от родителей, уходят от земли, от традиций и часто уходят от долга, — это вот обидней всего.
Анико влючила магнитофон, чтобы послушать весёлую музыку и немного отвлечься, но вместо музыки сначала раздался смех, потом голос Павла по-ненецки попросил тишины, а второй голос, усердно закашлявшись, протяжно запел, нанизывая слова на протяжную грустную мелодию.
Это был яробц. Анико отвыкла от них и убрала плёнку. Поставила другую. И тут то же...
— Зачем ему эти песни, Иван Максимыч?
Иван Максимыч сидел у окна, поджидал бригадира девятого стада с пастухами. Он всегда следил за тем, как обслуживают оленеводов в магазине, в пекарне, помогал загружать нарты и укреплять на них мешки, ящики, канистры с керосином и бензином.
— Павлуша любит ненецкие сказки и яробцы. Собирает их.
— Зачем они ему? Он же русский?
— При чём тут русский или не русский? Я тебе скажу: не всякий
Анико замолчала. Лицо её вспыхнуло, и Иван Максимыч понял, что сказал слишком резко.
Нашёл старые записи Павла «с криками и гиканьем», как он называл современную эстраду, и принёс.
— Вот, дочка, тут песни хорошие.
Анико поглядела на него и, боясь заплакать, быстро сказала:
— Не надо. Я пойду на улицу.
На следующий день утром Анико зашла на почту спросить, будет ли на днях почтовый.
— Нет, уже был. — Радист торопливо заполнял квитанции и отвечал не поднимая головы.
— А когда будет ещё?
— Только в середине мая. Таня! — крикнул он кому-то. — На, отнеси продавцу.
Анико вышла на крыльцо, присела на детские саночки.
Над горами тяжело громоздились облака. «Где-то там отец. Что он теперь делает?»
Анико представила его сидящим на нарте, перед Буро, и снова зашевелилась жалость. «Как он будет жить один со своим прошлым и ожиданием?»
Кто-то тихо тронул за плечо. Анико обернулась и увидела девушку в длинной малице. С улыбкой на полных губах та радостно ждала, когда её узнают.
Что-то знакомое было в этом лице, в скромной улыбке, глазах.
— Не узнаёшь?
— Нет. — «Неудобно как. Люди узнают, а тут ничего не помнишь, будто последние годы были прожиты на другой планете».
— Ты не можешь меня не помнить. Из одного класса мы. Болела, наверное, вот и памяти нет. Ира я. Лаптандер.
«Пусть я болела. Так будет лучше».
— Извини, Ира, я правда болела.
— А я удивилась, думаю, почему не узнаёт... Понравилось у отца?
— Да, — неуверенно сказала Анико.
— Хорошо, что ты есть у него, а то у нас в стойбище недавно старушка совсем одна осталась, так её и пожалеть некому. Мы к себе взяли...
— А ты где живёшь? — быстро перебила Анико.
— Я же закончила медучилище в Салехарде, направили в посёлок работ ать. Я отказалась, попросилась сюда, фельдшером в стада.
— Как?
Ира улыбнулась: совсем, мол, человек ничего не понимает.
— Очень просто. Я обслуживаю четыре стойбища, да и из стад тоже ездят.
— Я никогда не слышала, что есть такие медики в тундре.
— Нас совсем немного, но мы с девчонками из училища переписываемся, тоже агитируем их, чтобы шли работать в стада. Сестрёнка моя, Пана, может, помнишь, там же учится.
— И живёшь в чуме?
— А где же ещё?.. А ты?
— Институт заканчиваю. Геолог. И много у тебя работы?
— Хватает. Ты знаешь, извини меня, я пойду в магазин, а то мои без меня много спирту наберут. Отучаю пить. Если хочешь, пойдём со мной.
— Пошли.
В магазине народу было много. Ира отошла к родителям, а Анико, внимательно оглядев прилавки и полки, наблюдала с удивлением за ней. В классе была самая тихая и незаметная, говорила мало, училась не блестяще. Анико обращалась к ней, только когда надо было срочно оформить стенную газету. Ира хорошо рисовала и соглашалась легко.