Молчащий
Шрифт:
— Не думай об этом.;. — шёпотом наказал он себе, за-^ ботливо прикрыл старой малицей утихшего Буро и сам устроился поудобней.
Незаметно уснул. Снилась жена, такая, как в первые годы их жизни, молодая, сильная. Она была одета в новую ягушку, в какой её похоронили, и несла вязанку хвороста, вскинув ношу высоко над головой. Проходя мимо него, улыбнулась и что-то быстро проговорила, но что именно, Себеруй не понял. Некочи уходила всё дальше, помахивала зачем-то своей ношей, и улыбка её таяла, и чем дальше она уходила, тем сильней становилась боль в груди.
От
за, но улыбающееся лицо жены снова всплывало из темноты, наклонялось над ним, и Себеруй долго не мог найти в себе силы, чтобы прогнать видение.
Постепенно он стал различать шесты чума и светлое пятно мукаданзи и обрадовался. Значит, скоро утро, а потом и день. Себеруй осторожно вытер пот со лба. Рядом зашевелился Буро, тяжело вздохнув, выбрался из-под малицы и вышел на улицу.
Себеруй слышал, как он поправил за собой полог, — удивительно ловко умел это делать, не любил, когда на него ворчат. «Успокоился», — подумал Себеруй и немного погодя вышел сам.
На улице уже светало. Около Алёшкиного чума валялись оленьи рога, которыми вчера играли ребятишки. Они были покрыты искристым инеем и походили на ягель, только очень крупный. Когда-то такие же рога тайком от старших ребятишек приносил домой сам Себеруй, чтобы маленькая дочка могла поиграть ими. Мать связывала для неё арканчик из тонкой верёвки, и девочка набрасывала его на ближайший рог; если ей удавалось заарканить маленький рог, она таскала его за собой весь день, и её звонкому смеху не было конца.
Вспомнив всё это, Себеруй остановился, в грудь словно кипятку плеснули. Дочка... Маленькая дочка... Себеруй понял, что сейчас ему безразличен весь большой мир, со всеми его тревогами, надеждами, с зимами и вёснами. Каждое утро, каждый день и месяц он думает о прошлом, только о прошлом... Кто укорит его в том, что он сейчас не живёт, что ему не интересны ни люди, ни их дела? Что могут дать ему люди взамен прошлого?..
...Утро Себеруй и его Буро встретили на улице.
Пасса, заметив их, не удивился. Он часто теперь по утрам видел Себеруя, неподвижно сидевшего на нарте, и у ног его, как изваяние из камня, лежал Буро.
Пасса опустился рядом.
— Ты очень мало спишь.
— Не спится. А сегодня сон видел плохой...
Пасса не стал утешать друга. Ненцы верят в сны, и Пасса не был исключением, и, кроме того, вот уже год прошёл, как Пасса чувствует, что не может он сказать Себерую такое, от чего бы тот стал прежним — сильным, добрым, счастливым — и не сидел бы по утрам так сиротливо и жутко. Нет таких слов. И люди стойбища не виноваты. Все относятся к старику хорошо. Хорошо — это даже не то слово. Но что поделаешь, если много добрых человеческих сердец не могут заменить одно.
Себеруй, наконец, понюхал табаку. Повернул к Пассе усталое лицо:
— Скажи своей жене, пусть кое-что приготовит. На могилку съезжу.
— Хорошо, только не езди один.
— Один поеду. Поговорить с ней надо.
— Хорошо, — ещё раз согласился Пасса, хотя в душе был против того, чтобьГстарик
Пасса ещё весной поставил чумы поближе к кладбищу, чтобы Себеруй в годовщину смерти жены мог устроить поминки.
Сегодня Себеруй поехал на кладбище вдвоём с Буро, который утром вёл себя не так беспокойно, как ночью, — казалось, был равнодушен ко всему: лежал не на нарте — под ней — и оттуда иногда взглядывал на хозяина; походил на человека, занятого очень серьёзной мыслью.
В последние дни Себеруй, как никогда, жалел своего друга и брал его с собой на нарту. Буро привык к езде. У него было своё место, за спиной хозяина. Себеруй с горечью вспоминал времена, когда Буро весь день мог бежать рядом с упряжкой и никогда не отставал. Редкая собака способна на это.
А теперь... Теперь вместе с горем к ним пришла старость. Вон у Буро шерсть на морде поседела, глаза стали слезиться и поступь не та — тяжёлая, будто к каждой лапе привязаны невидимые камни.
Себеруй одет красиво. Новая малица под сорочкой коричневого сукна сидит немного мешковато; под кисы, расшитые сукном трёх цветов, пришлось надеть толстые чижи, иначе они болтались бы, как болотные сапоги с длинными голяшками.
Мысли, с которыми старый ненец ехал на свидание к жене и дочери, не радовали. Как, чем ему успокоить Некочи? Конечно, там, в подземном стойбище, они с дочкой думают и всем сородичам, раньше ушедшим в иной мир, рассказывают, что с отцом осталась старшая дочь, Анико, и заботится о нём тоже она. Себеруй не знал, как ему поступить. Ведь молчать, придя на могилу, нельзя. Ненец, сидя у могилы, рассказывает о том, как живёт и что думает, иначе покойник обидится.
Как быть?
Себеруй не торопил оленей, обдумывая свой рассказ жене, и понял, что ничего радостного сообщить не может...
Пожалуй, нужно будет рассказать о тех днях, когда он ждал дочь из города, и ещё о том ночном часе, когда передал дочери Идола — Хранителя рода Ного.
Да, об этом и надо рассказать. Жена обрадуется и успокоится.
Решение пришло, на душе стало легче, словно в небо проник целый поток весёлых солнечных лучей. Себеруй с благодарностью глянул на солнце. Прищурился и ласково улыбнулся в усы. Это была первая его улыбка за всё время после смерти жены.
Себеруй оглянулся, посмотрел на Буро. Тот спал. Видно, мерная, спокойная езда укачала его. Он дышал совсем как человек, и Себеруй улыбнулся второй раз...
Вот и кладбище. Стойбище предков. Только чумы у них деревянные, и чем дольше идёт время, тем больше этих чумов. «Будет здесь и мой», — думал Себеруй, внимательно всматриваясь в могилки. Солнце щедро освещало каждый ящик, и если бы не тишина, можно было подумать, что это действительно маленький посёлочек.
Себеруй остановил упряжку. Завязывая хомут, заметил, что руки дрожат. Пусть. Но на лице не должно быть боли. Пусть жена думает, что всё у него хорошо. Чуть приосанившись, взял в руки мешочек с мясом и рыбой, проверил, на месте ли склянка с табаком. Буро давно уже проснулся и ждал хозяина.