Молодая луна
Шрифт:
Школа была – несколько комнат в заводоуправлении, где толклись вполне уже взрослые люди, а некоторые даже и пожилыми казались.
Через несколько дней стало нам ясно, что никакого прока от учебы не будет. Уж очень на примитивном уровне она шла, до смешного. Учителя, очевидно, и не старались его поднять, потому что не в знаниях тут было дело, а в аттестате об окончании средней школы. Вот школу эту мы и оставили. И Виктор странно этим огорчился, будто мы чем-то его лично подвели, доверия не оправдали.
Вспомнив про шинный завод, вспомнил и про жуткий, тяжелый, иссиня-черный
Хорошо помню, как откровенно спали на уроках ученики вечерней школы, но только мужики. Наляжет такой ученик на столик грудью, умостит голову на скрещенные руки и проспит целый урок, пока на перемене не проснется от шума. Нам спать не пришлось, не доучились просто-напросто до этой стадии…
Шинный завод пользовался тогда в Воронеже дурной славой. Говорили, что платят там хорошо, но работа вредная. Насмотрелся я потом на разные вредные работы, и чувство при этом было мучительное: злой такой, в ненависть на кого-то и на что-то переходящий протест. Одно дело – тяжелая работа, и совсем другое – работа вредная. Тут ведь люди здоровьем, жизнью то есть, за деньги, за заработок платят. Страшное ведь дело такая плата. Тут-то и вспомнишь слова «Интернационала», тоже силы страшной: «Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов!»
Хорошо было выйти из цеха ночью по нужде, вольным воздухом подышать, на звезды посмотреть мелкие, ослабленные заводской электрической подсветкой. Морозец поздней осени бодро так прохватывал. И неожиданно казалось приятным, удовлетворение некое дающим то, что вот все, почти все спят, а я работаю, словно выигрыш какой-то перед другими имею. И писание потом ночное, у меня в общем-то редкое, похожее чувство рождало.
Необъяснимо, что вдруг невесть почему вспоминаешь именно вот это. Или другое что-нибудь. Выходы эти ночные из цеха ярко и неожиданно вдруг вспомнились, а уборную в цеху совершенно не помню, хотя не могло же ее не быть? Коробка какая-нибудь бетонная, серая, вонючая, могильная – которую память, если и записала, то выдать не хочет…
У цеха были штабеля целые заготовок: болванки, пруты многогранные – и пахли не только металлом, но, казалось, той работой, которая вскоре будет над ними проделана. И запах для меня был приятный, как и потом, всю жизнь, вообще запах и вид металла. А когда в девяностые годы пришлось повидать бывшие машинные дворы бывших колхозов и совхозов, то чудилось, что это не просто трактора и комбайны, до скелетов раскуроченные, не груды металлолома, а кладбища работы громадной, ночей бессонных заводских…
Получается что-то вроде дневника воспоминаний. Даже назвать все, что пишется, можно именно так: «Дневник воспоминаний». Записывай по возможности ежедневно то, что вдруг вспомнилось именно в этот день: хоть вчера это было, хоть шестьдесят пять
Вот на левой руке, на кончиках пальцев, среднем и безымянном, две отметины. Одну лет в десять получил, когда мы с дядькой моим, Николаем Панюковым, тележку из аптечного подвала вывозили-вытаскивали. Он спереди тащил, а я сзади подталкивал. Для забавы какой-то ее доставали, кататься, скорей всего. Николай был лет на десять всего меня старше, и я долго-долго его за брата старшего считал, а не за дядьку. Дружили с ним и даже, по-моему, любили друг друга. И позабавить меня он всегда был готов, в игре какой-нибудь поучаствовать.
Тащим тележку натужно, и она вдруг из рук его вырвалась – и колесом палец мой к притолоке дверной притиснула! И расплющила его…
Потом больница была, находившаяся рядом, хирург Ищенко, лечение-бинтование и возвращение домой с очень толсто забинтованной рукой. После испуга и боли хорошо помню странную гордость тем, что рука у меня так толсто, плотно, красиво даже, забинтована, словно я не пацан простой, а солдат раненый. Тут и матушка подыграла: попричитала надо мной, а на Николая покричала возмущенно и укоризненно. Он же виноватым выглядел, и видеть это было как-то нехорошо, непривычно. Я за него и вступился: не нарочно же он…
А на пальце рядом, на среднем, выемка у самого ногтя, на заводе уже полученная. Затачивал отрезной резец, он соскользнул, и палец в точильный камень ткнулся. Помню удивление, с которым на миг увидел в отдернутом пальце белое пятно, и страх от догадки, что это кость белеется, до кости проточил. И кровь не сразу появилась и пошла сначала скудно.
Зажав палец другой рукой, побрел в медпункт. Заглянул и увидел двух разговаривающих теток в белых халатах, одна из которых рукой махнула: подожди!
Жду, болит сильно, а тетки, слышно через неприкрытую дверь, болтают о чем-то житейском. Это возмутило, вошел, на раздраженный взгляд одной из теток натолкнулся. «Ну, чего у тебя?» – спросила. Приподнял перед собой зажатый палец с кровью, капающей уже. Стала перевязывать, разговор прежний продолжая. Перевязала и бросила: «Все, иди!» А я все сидел, представляя работу у станка с такой замотанной рукой и с болью, которая странно усиливалась. Рукоятки станка крутить, заготовки ставить, снимать, измерять все микрометром… «Работать не смогу», – сказал. «Кем работаешь?» – «Токарем». Выписала какую-то синюю бумажку (первый больничный в жизни), сунула угрюмо: «На!»