Молодой Ясперс: рождение экзистенциализма из пены психиатрии
Шрифт:
Такой человек не для всех мог быть подходящим врачом и не для каждого — другом. Подчас он бывал очень неудобным. Поэтому мнения тех, кого сводила с ним жизнь, разделились.
Одни принимали его всей душой и становились его самыми верными пациентами. Другие не выносили его, им претила строгость его требований и неумолимая трезвость, с которой он взирал на мир. Если ему самому доводилось видеть ужас человеческой измены, он с тяжелым сердцем повторял слова Стриндберга: «Жаль людей». Врач и философ в нем были неразделимы. Врачевание и стало его конкретной философией.
На мое философствование Эрнст оказал большое влияние — как всей своей жизнью, так и тем, что он говорил. В работе над моей трехтомной «Философией» он, однако, принял непосредственное участие. Без него это произведение не стало бы таким, каково оно есть. Со свойственной ему скромностью» Эрнст в 1927 году попросил меня, если это возможно, прислать ему черновики моей книги, которые мне уже не нужны, вместо того чтобы выбрасывать их в
При таком сотрудничестве в конце концов уже было невозможно разделить, что исходило от него, а что — от меня. Это было сотрудничество в создании книги, а не улучшение уже готовой рукописи.
Такое уже не повторилось. Мы попытались еще раз, когда я писал книгу о Ницше. Эрнст и здесь высказал множество критических замечаний, но достичь такого же чудесного прояснения содержания работы еще раз не удалось.
Тогда мой друг виделся мне таким. Занимаясь врачебной практикой, он не имел времени, чтобы штудировать большие произведения, да у него и не было такого желания. Поэтому читал он немного. Однако какой-нибудь глубокий тезис вызывал у него собственные философские размышления, и то, что он схватывал, выделяя — в философии, в науке, в поэзии, в музыке, в искусстве, даже в политике, — оказывалось самым главным, словно он обладал даром, видя все в целом, проникать взглядом вглубь, вплоть до самых предельных оснований. Другие его друзья, так же как и я, бывали потрясены, наблюдая, как он мгновенно выхватывал наиболее существенное при самой скудной информации. Но сам он не писал. Правда, в двадцатые годы он опубликовал две содержательные статьи о социальном положении врачей, что было тогда актуально. Статьи носили отпечаток его личности. Однако решился написать он только тогда, когда это отказался сделать я, а ситуация, тем не менее, того требовала. Со свойственной ему скромностью он полагал, что у друга получится лучше, а потом на деле доказал противоположное. Но в целом он отказался от писательской стези и считал тогда такой отказ совершенно естественным: при чрезвычайной одаренности интуицией у него недоставало усидчивости; при выдающейся способности суждения ему не хватало работоспособности; при легкости суждений, основанной на умении моментально схватывать суть целого, соль ситуации, главное в человеке, он не обладал способностью выстраивать последовательные рассуждения и опираться на них.
Все изменилось, когда гитлеровская Германия лишила его врачебной практики и заставила бежать. Он оказался в ужасном положении эмигранта. В Голландии его вначале поместили в лагерь за нелегальный переход границы. Лагерь находился в монастыре, и Эрнсту, по его просьбе, часто предоставляли монашескую келью, чтобы он мог там без помех заниматься изучением философии. По ходатайству высокопоставленных лиц он был освобожден, но недолго вел вольную жизнь — предательское вторжение в Голландию поставило под угрозу его жизнь и жизнь членов его семьи. Три года их прятала самоотверженная голландка Мария фон Бовен и опекала небольшая группа Сопротивления, состоящая из голландских студентов. Там, в изоляции от мира, ежедневно подвергаясь смертельной опасности, Эрнст — только потому, что был истым философом, — смог подняться над страхом, над всем ужасом ситуации и заняться реальной спокойной работой. Его мудрая уравновешенность определяла весь распорядок жизни дома, побуждала к осторожности всех его обитателей. Только потому все закончилось счастливо.
Именно в то время, когда напряженная настороженность, направленная вовне, сочеталась с полным внутренним покоем, его философствование обрело свой собственный язык. Закончив работу по дому, которую
С 1939 по 1945 год мы не виделись, с 1941 — не могли переписываться. Но, не получая друг от друга вестей, мы продолжали развивать ту философию, которая была обретена нами, по существу, в совместных усилиях, и когда встретились вновь, то привезли с собой рукописи наших книг: Эрнст — «Диалектику незнания» (вышла в Издательстве литературы по проблемам права и общества, Базель), я — «Об истине» (вышла в Издательстве Р. Пипера и К°, Мюнхен).
Уже после смерти Эрнста ко мне в руки попал его доклад, опубликованный в юбилейном сборнике, изданном к моему 70- летию Клаусом Пипером. Доклад был посвящен связи моей книги «Об истине» с моей «Философией». Он очень многое объяснил мне самому. Доклад был написан просто, но поднимал труднейшие фундаментальные проблемы, и я еще раз с сердечной скорбью подумал: насколько же неповторимо Эрнст мог думать вместе со мной и продолжать мои мысли.
Он оставил фундаментальную работу — «Критика нигилизма» — надеюсь, она скоро выйдет в свет.
Вспоминая о времени с 1928 по 1931 год, о нашем с Эрнстом сотрудничестве, я желал бы сказать: мои работы в той же мере были его работами, в какой его работы — моими, и сказал бы, если бы не побоялся все же некоторого преувеличения.
7. Университет
Дважды, сразу после Первой мировой войны и сразу после Второй, я публиковал работу «Идея университета», намереваясь сделать эту идею более осознанной для самого себя, для студентов и для преподавателей. В 1946 году это произведение появилось под прежним названием; хотя общий настрой и смысл остались прежними, оно было переписано заново: на передний план я выдвинул требование воссоздания немецкого университета. Правда, оба раза мое слово не возымело действия, однако я рад, что сказал его — в духе наших великих традиций и в неистребимой надежде на возрождение идеи. Расскажу о том опыте и умонастроениях, которые заставили меня написать обе работы.
Со времени своего студенчества я ощущал свою принадлежность и причастность к университету. На выдающихся наставников взирал с почтением, уважая их всех — даже тех, кого не принимал, — за один только их статус. Само здание, аудитории и залы, различные традиции — все это вызывало у меня священный трепет души.
Я еще не понимал ясно, что, собственно, придает всему этому такой ореол. Но само настроение, возникающее, когда ты работаешь в этом мире, общение с теми, кто олицетворяет этот авторитет, воспоминания о череде поколений, оставивших здесь свой след, — все это вместе создавало не только впечатление незыблемости устоев, но и ощущение величия задач, стоящих перед людьми духа, на которых должна держаться вся жизнь общества.
Затем начались разочарования. Большинство студентов никак не соответствовало идее университета. Сообщества буршей и корпорантов — в их нынешнем виде — означали для меня жизнь, лишенную духовности и личностного начала: пивные, дуэли на шпагах, затверженные до автоматизма стереотипы поведения; жизнь, которая, благодаря связям со «стариками», гарантировала в будущем процветание и карьеру, если только ты соответствовал усредненным нормам — был прилежен в работе, послушен и привержен национализму. Среди студентов — исключая немногих — я чувствовал себя чужаком. Но тем не менее пользовался их расположением, а порой они с удивлением и уважением относились к моему образу жизни, сутью которого была деловая заинтересованность. Ведь я без лишнего шума двигался своим путем, не навязывая его никому.
Однако проблемы студенческих союзов и объединений волновали меня — ведь они задавали тон в университете и пользовались наивысшим уважением. Это, в сущности, был вопрос свободы студенческой жизни и учебы. Она требовала независимости в выборе стези. Мне казалось, что этому-то и угрожало принудительное объединение в корпорации, заставлявшее тратить время и силы на никчемные затеи; самосознание же становилось чем-то производным от принадлежности к корпорации, о которой свидетельствовала пестрая ленточка. Вместо того, чтобы жить, руководствуясь смелыми решениями собственного ума и чувствуя собственную ответственность за выбор пути, было принято передавать право определения жизненных целей избранному обществу, пассивно следуя тому представлению о счастье молодежи, которое имели «старики». Вместо того, чтобы думать самостоятельно, предпочитали держаться общепринятых взглядов, причем цеплялись за них тем сильнее, чем большую внутреннюю неуверенность испытывали сами. То, что такие студенты не имели никаких связей с духовными течениями современности, подтверждало, на мой взгляд, что они вовсе не были настоящими студентами. Наблюдения моей юности и более поздний опыт научили меня видеть в этих корпорациях злой рок немецких университетов. В них совершенно ничего не осталось от того духа, который некогда, после освободительных войн, привел к основанию корпорации буршей. В них уже не происходило подлинного воспитания, а просто осуществлялось воспроизводство определенного типа людей, и сам этот тип был мне ненавистен.