Молодой Ясперс: рождение экзистенциализма из пены психиатрии
Шрифт:
Однако с началом войны в 1914 году (мне был 31 год) все изменилось. Земля под ногами заходила ходуном. Все, что казалось прочным, гарантированным надолго, разом оказалось под угрозой. Мы почувствовали себя вовлеченными в какой-то неудержимый и непонятный нам процесс. Только с этого момента люди нашего поколения ощутили себя брошенными в поток катастрофических событий, с 1914 года уже не прекращавшихся, а продолжавшихся со все более неистовой скоростью, и эту нашу судьбу, судьбу человечества, я пытался в дальнейшем понять — не как некую доступную для научного познания необходимость какого- то туманного процесса истории, довлеющего над нами, а как некую ситуацию, результаты которой на основе того, что действительно доступно постижению — всегда глубоко личного, — определяются в самом главном и решающем нашей человеческой свободой.
Все то, что я думал о политике с начала войны в 1914 году, определилось влиянием
Для реализации этого требовалась большая политика, то есть политика дальновидная, требующая самоограничения и надежных действий, политика, ориентированная на все человечество в целом, заставляющая действовать, мыслить и говорить так, чтобы вызвать к себе доверие мира.
Поэтому Макс Вебер выступал против политических реалий империи Вильгельма, против неясности политического мышления, против напускания тумана — создания видимости конституционных порядков, против внешнеполитического бахвальства кайзера, против произвольных хаотичных вмешательств в политику. Накануне 1914 года он безмерно страдал, переживая политические коллизии, потому что болезнь лишила его возможности предпринять какие-то действия, даже преподавать. Он видел: мы утрачиваем доверие всего мира. Политическая глупость, а не стремление воевать — вот что проявлял кайзер и его ставленники, и это вело к войне, которая грозила стать ужасным роком для Европы. Когда в 1913 году моя жена ехала на поезде в одном куце с Максом Вебером, он читал газету, пребывая в крайнем волнении, и почти закричал: «Этот истерик еще доведет нас до войны!».
Начиная с 1917 года Макс Вебер, постепенно излечиваясь от своего недуга, стал писать работы по проблемам политики. Он хотел надеяться, что немцы еще создадут себя как народ, идя по пути к подлинной демократии, отвергая невыносимый тип человека, воплощенный в Людендорфе, который намеревался попирать своим сапогом всю Европу. Он выступал против своекорыстия крупных аграриев, против обывательской политической узколобости социал — демократов, профсоюзов и рабочих вождей, которые не чувствуют дыхания большой политики и не понимают сути происходящего, а находятся в плену иллюзий и желают реализовать свои разрушительные планы. Но на кого, на какие силы надеялся или рассчитывал Макс Вебер? На что-то такое, чего в Германии еще не существовало, хотя это что-то и казалось естественнейшим и само собой разумеющимся.
Соответствующими были и четкие требования, которые он выдвигал во время войны: с самого начала, все время, даже в период наиболее значительных побед немцев, он заявлял о том, что не должно быть никакого расширения границ, никаких аннексий, ни одного квадратного метра — для Германии будет достаточно сохранить свои прежние границы; если она продемонстрирует, что совершенно не желает никаких завоеваний, но при этом обладает достаточной силой, чтобы утвердить себя перед лицом мира, то она исполнит свою великую задачу в мировой истории — спасет это серединное положение. Поэтому он все время ратовал за достижение мира на разумных условиях, без взаимных притязаний, выступал, так сказать, за взаимное признание ошибки, в результате которой была развязана война между братьями.
Он выставил тезис: даже в случае оккупации англосаксами и французами мы не утратили бы нашей сущности; они хотели бы уничтожить ее, но не смогли бы. Но под русским владычеством мы перестали бы быть немцами, равно как и все другие народы при таком режиме не смогли бы оставаться самими собой. Поэтому Макс Вебер видел единственное достижение Германии в Первой мировой войне в том, что на этот раз она остановила и сдержала русскую мощь.
Макс Вебер был последним подлинным носителем немецкой национальной идеи — подлинным потому, что понимал ее в том смысле, который вкладывал в эту идею барон фон Штайн Гнейзенау: не стремление к мощи собственной империи любой ценой и к возвышению ее над всеми прочими государствами, а стремление к
Это означало: перед лицом реальной жесткой силы один человек уже ничего не сможет сделать. Постижение этой истины вполне сообразуется с тем фактом, что Германия не смогла сама освободиться от национал — социализма, а была освобождена только внешними силами; с тем, что тоталитаризм не может быть преодолен изнутри, внутренними силами — он только может быть превращен в другой тоталитаризм посредством кровавых переворотов. Конец подлинной политики устраняет интерес к политике вообще. Однако подлинная политика возможна только тогда, когда на людей воздействуют посредством убеждения состязающиеся оппоненты, когда в процессе свободной борьбы умов воспитывается общественное сознание.
И это — при том, что Макс Вебер не предвидел и не предсказывал в будущем такие реалии, как убийство гитлеровской Германией множества евреев, как беспредельный терроризм, выразившийся в искоренении всего подлинно человеческого, в превращении человека в некую функцию в эсэсовском государстве- концлагере.
Политическое мышление Макса Вебера наложило отпечаток на мое собственное. Хотя, вероятно, основной настрой у нас никогда не совпадал полностью. Мне недоставало сознания величия Пруссии и Бисмарка: теоретически я признавал его, но — скрепя сердце. Мне недоставало воинского духа. Я мог восхищаться им, но никогда не сумел бы воплотить его и сохранять. Мне недоставало героизма, величия духа — всего того, что я так любил в Максе Вебере. Но основные идеи Макса Вебера я взял на вооружение. Важнейшие мои политические познания были таковы. Еще в 1928 году, когда при первом кругосветном перелете «Цеппелина» немецкое население было охвачено опьянением, я,несмотря на свое восхищение этим достижением техники и радость по такому поводу, не разделял общего настроя. Этот вид опьянения меня напугал. Оно ощущалось и в 1914 году, когда началась война: всеобщее воодушевление по поводу ее объявления, смесь ликования и ощущения исполнения судьбы — все это было для меня чуждо и неприятно (очень скоро, с началом нужды и бедствий, все воодушевление погасло, словно костер из соломы). Я был счастлив, если встречал отдельных людей, не присоединившихся к общему торжеству, — как, например, один молодой крестьянин из Ольденбурга, которому не понравилась речь кайзера «Война за немецкую культуру». «Скажи пожалуйста! — заявил он. — Немецкая культура… Другие — тоже не варвары. На нас напали, и мы стоим за нашего человека. Вот и все».
Затем последовало массовое движение 1918 года, когда революционное опьянение от произошедшего перелома вело как бы само собой к ожиданиям и надеждам, что теперь можно будет создать прекрасные условия для человеческой жизни.
А потом такое опьянение в гротескной форме вернулось еще раз в 1933 году — со всеми признаками массового безумия. Я все больше ставил под сомнение высказывание «Глас народа— глас Божий» — если этот глас народа должен был выражаться массами. Но я не мог заставить себя презирать в душе каждого, кто впадал в состояние такого массового опьянения.
Во время Первой мировой войны в Гейдельберге оформился политический клуб, в который вошли профессора всех факультетов. Клуб собирался часто — во время учебных семестров порой еженедельно, — чтобы обсудить политические и военные события, послушать доклады членов и подискутировать. В число членов этого клуба вошли почти все именитые профессора. Они составляли избранное меньшинство. Альфред Вебер был на фронте и потому не принимал участия в собраниях. Макс Вебер, единственно обладавший подлинно политическим мышлением, превосходивший в этом отношении всех, человек всесторонне информированный, приглашен не был. Его называли брюзгой, утверждали, что он замыкает всю дискуссию на себя и не знает меры. На самом деле они просто не хотели иметь в этом кругу почитающих друг друга и высоко ставящих себя людей личность, которая превосходила бы их. Макс Вебер болезненно отнесся к тому, что его обошли. Ведь он болел и был по этой причине изолирован от коллег, а по натуре отличался общительностью и отнюдь не был заносчив.