Молоко с кровью
Шрифт:
Ракитнянцы не знали, как все эти годы жила Маруся.
– Может, померла? – стояли под калиткой, в окна заглядывали.
– Не померла, – убеждала всех хваткая внучка деда Нечая Галька. – Я у тетки Маруси каждый день яйца на продажу беру. И сегодня с утра забегала.
– А чего ж не выйдет на улицу никогда? – удивлялись бабы.
– Говорит, в хате дел полно, – докладывала Галька, и в конце концов все привыкли к Марусиному отшельничеству и забыли бы о ней напрочь, да почтальонша тетя Дуся раз в месяц приносила в Марусину хату пенсионные копейки, поэтому подтверждала – жива.
Впрочем,
«И что нам тот день? – наблюдала за Степкой издали, листала горькие мысли. – Разве можно было доверить любовь дню? Людские взгляды разорвали бы ее на куски всего за один такой день. И воспоминаний не осталось бы. Нет… Любовь – не для чужих глаз. Любовь – это тайна. Невероятная прихоть безрассудного сердца. Цветок папоротника. Горячие объятия под солнцем не заставят тот цветок распуститься в ночи. Только – две звезды, что вдруг перестанут светить холодным голубым огнем и упадут в свою любовь, как в темный безлюдный лес, где их уже поджидает цветок папоротника. И что горевать о загубленной жизни? Любовь – лучше жизни. И чтобы это понять, нужно прожить целую жизнь».
Девятого мая две тысячи второго года, когда сиреневый куст так густо покрылся цветом, что и зеленой листвы не увидать, Маруся проснулась, села на постели и сказала так же равнодушно, как когда-то Орыся:
– Сегодня…
Встала. Оделась. Подошла к зеркалу и поправила тяжелое коралловое намысто. К окну. Глянула – сидит немец на лавке, сигаретой дымит. К двери шаг сделала и охнула – не идут ноги, не несут из хаты. Удивилась, брови нахмурила – да надо же, надо ей на улицу! Еще шаг к двери – выкручивает ноги.
Вздохнула раздраженно, мол, а мама, как умирала, так все наказывала, чтоб Маруся Юрчику ноги тренировала, чтобы сильными были. И разве спасли бы сына ноги на том ставке? Не спасли бы. А вот ей, Марусе, сейчас так нужны сильные ноги. Потому что надо ей из хаты.
Нашла палку, оперлась на нее и, превозмогая боль, пошла к двери.
Немец задумался о дурном. Сидел на лавке, курил «Пегас», смотрел в землю и думал, что если бы Ларочка отпускала своего рыжего Степана к нему, деду, чаще, то он бы не только узнал от внука о компьютерах, презервативах и новых двигателях, которые работают от каких-то кнопок в салоне авто, а педаль сцепления им вообще не нужна. Нет, он и сам бы Степану рассказал, что ту коноплю, которой внуковы друзья хвастают, как последние дураки, в Ракитном когда-то только коровы жрали, а потом бесились и, если не выблюют ту гадость до капли, то подыхали. Или, например, про сусличьи норы в степи, потому что знает, как сусликов из тех нор выкуривать. Или про оленей, которых внук видел только на картинках…
Немец попытался припомнить еще что-нибудь полезное для внука, поднял голову и обомлел – по улице тяжело шла Маруся. Опиралась на палку, с усилием делала шаг, останавливалась и, сцепив зубы, снова делала шаг.
Немец было вскочил – помочь.
Обожгла
Немец прилип к лавке. Глаз с Маруси не сводит.
Маруся поравнялась с лавкой, остановилась, глянула на Степку, дрожащей рукой поправила намысто… Немец задохнулся и опустил голову. Неужели? Маруся отвела глаза и тяжело пошла дальше. Еще несколько шагов сделала, повернула назад, к хате, и немец понял – только ради него выходила.
Маруся шла к своему подворью. Немец смотрел вслед, а перед глазами – девчушка маленькая шестилетняя… Тяжелое коралловое намысто по животу бьет, а девчушка оборачивается да все на маленького Степку зыркает. А он, как теленок, уже за ней идет и очочки со сломанной дужкой на носу поправляет, хоть хотел к клубу бежать, потому что девятого мая в клубе концерт и кино про войну… Сегодня тоже – девятое мая. Пятьдесят два года пролетели. Как осознал это – даже испугался…
Едва ночи дождался. Побрился. Конфету в карман бросил.
– Куда?
Татьянка привыкла, что немец ночами теперь никуда не ходил, и хоть как-то раз пыталась узнать: «Что? Прошла любовь? Завяли помидоры?», муж так на нее зыркнул, что махнула рукой – а черти бы вас побрали!
А тут… Вы только гляньте на него! Побрился. Расцвел, как старый бурьян.
– Не трогай меня, – попросил непривычно жалобно.
Татьянка отстала. «Ой-йой, как с утра, так и до последнего дня, – подумала. – Все равно ко мне вернется. Дети ж сюда едут! И Ларка с мужем и малым, и близняшки, когда в Ракитное из института наведываются». Знала немцеву слабину.
Степка вышел за забор и остановился – по улице неслась хмельная молодежная ватага и горланила: «Этот День Победы! Порохом пропах! Это праздник…»
Почему-то маму вспомнил, которую только на выцветшей желтой фотографии и видел, отца-калеку. «Что вы про это знаете? – подумал горько и опустился на лавку. – Покурю пока», – решил.
К двум ночи село затихло. Немец встал и пошел к Марусиному двору. Выглянул из-за цветущего сиреневого куста – открыто оконце. К забору шаг сделал – как стрельнет в пояснице.
– Ё-моё… – скривился. За поясницу схватился и, едва сдерживая боль, сделал еще шаг.
Маруся стояла у открытого окна. Прямая, как струна, черные косы седина не выбелила, очи жгучие сияют, на высокой груди – намысто красное.
Немец с трудом доковылял до окна, дыхание сбилось.
– Маруся… – сказал, когда отдышался. – Маруся… Слышишь? Можно я через дверь войду? А то что-то… стрельнуло. Не могу через окно… Маруся! Слышишь?
Молчит Маруся. Прижала руку к груди, наклонилась вперед. Из окна. К немцу.
Он насторожился: может, что-то сказать хочет? Руку к ней протянул.
Маруся побелела, качнулась…
Немец хотел подхватить ее, поддержать, но Маруся вдруг упала назад, в комнату, и немец успел только ухватиться за красное коралловое намысто. Нитка натянулась и разорвалась. Тяжелые красные бусинки разлетелись в разные стороны. У немца в руке осталась только голая нитка с одной красной бусинкой, что каким-то чудом задержалась на нитке.
Немец обомлел – не испугался, не заплакал. Стоял под открытым окном, смотрел на разорванную нитку и уже точно знал – это конец.