Молоко волчицы
Шрифт:
На Пятачке грянула песня. Мороз пробирал до костей, а комсомольская братва бросила вызов не только старому миру, но и старым стихиям — идут в трусах, маяках и тапочках. Восемнадцатилетний Антон Есаулов несет на палке портрет Маркса.
Старуха Мамонтиха шла к вечерне. Слабо вскрикнула, защищаясь клюкой. Полезла головой в сугроб. В старой птичьей голове мелькнуло: «Девки идут голыми, вавилонские блудницы, сатана празднует».
В театре на стенах иней. Подростки греются тумаками. Шум стал стихать. Пополз на стороны занавес алого бархата.
— Ведут! —
Дым в зале делился. Над первыми рядами желто-сизый: лист и махорка казачество. Над задними голубой: папиросы, турецкий табак — курсовая интеллигенция.
— Товарищи! — поднялся Михей. — Поступило предложение не курить.
Дым повалил гуще. Казаки, станица…
«Суд» проводил губернский комитет комсомола. Михей вызвался быть «защитником», нашелся добровольный «обвинитель», выбрали «судей». Цель «суда» — познакомить людей с учением Маркса.
Были выкрики, смешки — из первых рядов. С дальних — язвительные вопросы бывших гимназистов, эсеров, меньшевиков. Дядя Анисим в тулупе, подпоясанном веревкой, обвинял Маркса в безбожии и несовпадении его учения с посланиями библейских пророков евреям и коринфянам. Защитник отбивался умело, приводил примеры и сравнения из станичной жизни.
Михей стоял на трибуне как именинник. Радовался, что столько бедноты набилось в театр. Тут он и свою идею проведет, пользуясь случаем. Чем более люди отдают себя делу свободы, тем менее они свободны сами — вывел Михей нехитрый парадокс за годы своего председательства. Он не принадлежал себе, но это его не огорчало. Он выходил за кулисы, что-то быстро записывал в книжечке, шептался с представителями губкома и укома партии. Бледный, взволнованный, как перед атакой, он поднял руку.
— Товарищи, граждане! Группа женщин обратилась к нам с запиской. Разрешите зачитать. «Поскольку Советская власть и товарищ Карл Маркс воюют за бедных, то и бедные должны притулиться до Советской власти и хозяйствовать не единолично, а оседланно… видимо, оседло, — разъяснил Михей. — И потому мы, женсовет Кубековки, предлагаем сорганизоваться в артель под красным флагом и под именем Карла Маркса, которого назначаем председателем, а ему заместителем поставить Федота Коновца, коммуниста». Поддержим предложение?
— Тихо! — крикнули в зале.
Но шум рос, в задних рядах свистели, топали. Михей сошел в зал и зычно крикнул:
— Записываю, кто первый?
Записалось тридцать три двора со всеми потрохами и тяглом. Тогда дядя Анисим вдохновенно сказал:
— Федота Коновца нельзя, ибо женат на немке!
Дружный смех прокатился под морозными сводами.
— «Не бери жену в земле Ханаанской, ибо мы сыны пророков!» — кричал Анисим, но его не слушали — на сцене ставили декорации, готовили концерт. Большинство зрителей в театре первый раз.
Постепенно меркли масляные лампы. Зато всех ожидал сюрприз: на выходе председатель стансовета, как Дед Мороз, раздавал из
Мохнатые звезды. Под ногами визжал снег. Потрескивали деревья.
Митьку у Есауловых выкрала Настя Синенкина. Прасковья Харитоновна гналась за ней с дрючком. Не догнала. Глеб затосковал. А тут полз слушок, что председатель Пролетарской коммуны Уланов живет среди баб вроде кочета — ни одну не пропускает, и будто присватывается к Марии-птичнице. На предложение сходиться Мария ответила отказом. Раздружился хозяин и с работником — Федька Синенкин вернулся в коммуну, одумался. О прошлом Глеб не вспоминал, а в настоящем во всем винил новую жизнь, которая дала бабам голос и равные права.
В ночь на пасху сей христианин святил куличи — мать прибаливала. Налетал теплый ветер, приносил капли дождя. Множество свечей производства Есаулова теплилось в руках прихожан. Воскресение бога уже состоялось. Причт хоронил плащаницу, гроб господа, до следующего года. За оградой Глеб увидел Марию — шла из своей Благословенной церкви и остановилась у Николаевской, поджидая мать Настю, православную, Мария — старообрядка.
— Христос воскрес! — сказал казак.
— Воистину воскрес! — ответила по канону и подставила губы — в этот величайший час стиралась разница веры, лобызали язвы нищих, юродивых и калек.
Он поцеловал ее долгим влажным поцелуем — не братским. Брызнул дождичек. Глеб уговорил ее сесть в его одноконный шарабан, чтобы быстрее добраться домой. На коленях она держала узелок со святым разговеньем. Узел Глеба-угодника — в целый обхват. И конь в шарабане лебедь.
— Куда ты! — вырывалась Мария.
Он крепко держал ее, погоняя коня. Вылетели за станицу. Дождь пролетел. Над Красной горкой призывно мерцали планеты.
— Пусти, дьявол, грех. — Тут же выдумала: — Замуж я выхожу!
Ревность сделала Глеба грубее, и она по-детски заплакала от боли прищемил «мосол в плече». Он дрогнул, разжал железные пальцы. Стыд и боль разрывали ему сердце. Он никогда не голодал, а она, брошенная, так и не выбилась в люди. Нежно притянул голову Марии к себе, слегка поднимаясь на цыпочки.
— Замуж? За кого?
— Есть один, — всхлипывала Мария.
— Значит, мне конец будет — опоила ты меня, присушила.
Давно не верит Мария в цыганский наговор, но стало ей жаль Глеба.
— Черта с два тебя присушишь! Сам не захотел, сколько можно!
Конь звучно скусывал первую травку. До зари далеко. Сорвалась звезда. Пахнуло бренностью и быстротечностью. Он приуныл, развязал узел:
— Пей на прощанье.
Выпила сладкой вишневой водки. С утра не ела, семь недель великого поста — захмелела сразу, обмякла, безвольная.
Он грубо тискал нежные тощие груди и худые ломкие плечи. Лютовал, как всадник Золотой Орды над русской полонянкой, которую все равно завтра будут клевать вороны.