Молоко волчицы
Шрифт:
Пришли машины, и началось массовое вымирание лошадей.
Смотритель ездил на коне — имел эту привилегию наравне с объездчиками. Конь был с ленцой, колхозный, и Спиридон завел казачью плеть. Сам запасал коню корм. Машинное сено не так вкусно, как ручного укоса, под машинными Граблями в жару облетает цвет, листочки, самый вкус. Конь — последнее напоминание того мира, который навсегда ушел с казачьей земли, о котором никто решительно не жалел, но вспоминали, как вспоминают все, связанное с молодостью. Ходил и пешком. Походка у него легкая, оттого что на ходу Спиридон Васильевич напевал про себя песни и марши, и поэтому жизнь прошел, как на параде.
О старине напоминала и речка. Есть что-то магическое в ее непрестанном из века в
Казачья река имела мощное родниковое начало, выливаясь из подземного озера. Разбивалась на рукава, уходила почти вся под землю, вырывалась, грозно ревела водопадами, намывала песчаные косы, поила людей, скот, сады и виноградники, теряя силу, вливалась в Куму. Ездил Спиридон на Черные земли — стрелять сайгаков и видел печальный конец казачьей реки — глохнет в песках и лиманах, но в иной год докатывается до самого синего моря.
Буруны в вечной атаке бьют и бьют позеленевший гранит графского моста. Звенят прутья ивняка. Мелькнет в траве длинная белая ласка-мышеедка, на ветках прыгают черные дятлы, яркие снегири, прошуршит ушастый еж. В плавнях подстерегает диких голубей камышовый кот. Извиваются гадюки, медянки, большие изумрудные ящерицы. Все это постепенно отступает, ширятся посевы, сады, вырастают фермы, поселки, линии высокого напряжения. Уходят камыши, редеют заросли — при ветре шумят они не угрозой, как в старину, а затаенной лаской умирания.
Спиридон пережил братьев и почти всех казаков его присяги. И новое зерно падет в землю, чтобы по истечении времен стать новым колосом.
Дождь развесил мелкий бредень над речной долиной. Дождинки шелестели по балагану, похожему на огромную желтую бабочку, залетевшую в сад и поднявшую усики кольев, высунутых из сена. Гулко падало переспелое яблоко. Мокрая трава нахолодала. Смотритель глубже залез под немецкий камуфляж эльбрусский трофей, подкинул дровишек в костер. Посапывал на огне медный чайник. Собака свернулась клубком под снизками яблок. Звякает железными путами мерин. Дождь заволакивал горы, река темнела, вздувалась, выплескивалась из берегов. Спиридон гадает: придут или нет бабы обрывать фрукты в садах? Наверное, нет, сыро, а одному скучно, хоть и много дней провел в одиночестве.
Наведывался к дяде племянник Дмитрий Глебович, ставший председателем укрупненного колхоза — когда-то в станице была одна, первая артель коммунаров, потом семнадцать колхозов, теперь снова один колхоз-гигант, получающий доходы в шестьдесят миллионов рублей. Заочно Дмитрий окончил сельскохозяйственный техникум, стал членом партии.
Любовь с Любой Марковой кончилась — устарел казак. Иван Сонич говорил Спиридону, что баба сохнет по нему, вспоминает жизнь в горах, и выступал сватом. Спиридон отвечал:
— На бабу, Иван, смотри, как вор, попавший в ювелирный магазин, хватанул в обе горсти и тягу. А я отворовался уже.
Иван тоже навещал бывшего командира, лепился к нему. Роднился он и с Марией, которая жалела его, обстирывала, хранила тайные от жены деньжонки. Очутившись на свободе после сотни Спиридона, Иван попал в тягчайшую кабалу к ловкой бабенке-баптистке. Она родила от него троих детей и больше к себе не подпускала. Определила его жить в чулан, кормила остатками обеда, сама получала его заработок. Иван восстал. Она подала в суд, брала на детей алименты — остальные деньги он
Жучка навострила рыжее ухо, заворчала, залаяла. «Кого это бог принес?» — вылез Спиридон с дробовиком. За мостом — «Победа». Приехавшие перешли речку по висячему мостику. Один военный, канты на штанах генеральские, двое других в шляпах и макинтошах, с тросточками, как в старину ходили господа.
— Здорово, отец!
— Милости просим.
— Яблочком угостишь?
— Можно… пошла, окаянная, сейчас я ее…
Привязал собаку за обрывок к сливе, проводил гостей в балаган, наполненный смоляным дымком костра, разложил на чистом рушнике груши.
— Кости отсырели, не возражаешь — погреться?
Нет, он не возражал, сам уже не пил — задыхался, но любил смотреть, как пьют другие, — умел радоваться чужой выгоде. Чертова память — все трое знакомы, а кто, не вспомнит. Один сколупнул целлофановый колпачок с бутылки, извлек пробку, разлили пахучий коньяк.
— Вы кто ж будете? — не утерпел Спиридон.
— Синенкиных знаешь? — засмеялся высокий, как каланча.
— Федька! Черт в шляпе! То-то я все думаю: где я этот портрет видал? Да в своей сотне — и батька твой со мной казаковал, и ты быка погонял с пушкой! Где ты теперь?
— В Москве, на авиационном заводе, инженером в войну стал. А это брат двоюродный, Александр Тристан, посол в Аргентине…
— Не совсем посол, — поправил веснушчатый, выхоленный, одетый с иголочки Тристан. — Секретарь посольства. Когда-то мы с Федором кулачили казаков, а теперь тянет песни казачьи послушать, вот и вспомнили тебя, Спиридон Васильевич, и о делах твоих при немцах много наслышаны. Говорили, что ты полковник, а сидишь вроде сторожа…
— Я полковник в бою, а бои теперь кончились. Вы, товарищ генерал, обращается он к военному, — тоже мне припоминаетесь. Здравствуйте, товарищ Быков, не ошибся?
— Нет, — улыбнулся Быков. — И могу засвидетельствовать ваш полковничий чин, как вы показали мне на допросе в Чугуевой балке.
— А вы теперь, генерал-полковник, не в милиции?
— Нет, начальник школы.
— Школы? — удивился Спиридон, забыв, что бывают разные школы — и ракетчиков, и разведчиков.
За балаганом зашуршало, будто мешок по траве тянут. Грек в козьих штанах гнал овец. Спиридон обрадовался — только он думал, чем угостить гостей, а тут и баранина шествует. Сторговал упитанного барашка заплатить гости не дали. Достал ножик с костяной в меди ручкой, оттянул голову барану, наступил коленом на живот — секретарь посольства торопливо отвернулся — и полоснул по горлу. Разделав тушку на суку, нанизал на палочки мясо с колясками лука, помидоров, яблок, облил вострокислым вином и положил румяниться над углями костра.