Молоко волчицы
Шрифт:
Выросла новая станица — Дениса Коршака да Михея Есаулова работа.
Вырос новый курорт. Еще украшают его старинные особняки с башнями и шпилями. Непревзойденной осталась лечебница античного стиля, из золотистого доломита, она господствует по-прежнему, многие здания строились под нее — недаром охраняется она Архитектурным надзором как выдающийся памятник зодчества. А рядом белые новые здравницы — как многоэтажные корабли, плывущие в синеве неба, сверкающие стеклом, алюминием, цветным бетоном.
В звонком шуме Подкумка любовался Пушкин звездными ночами Кавказа. Маркс считал, что в мировой литературе нет писателя, равного Лермонтову в описаниях природы. Эта природа — окрестности Пятигорья, нашей станицы, где и убили Лермонтова. Льва Толстого так поразила вечная прелесть природы Кавказа, что он повесть «Казаки» начал писать стихами, как поэму. А Федор Шаляпин ловил в Подкумке форель, целыми корзинами брал — теперь в речке рыбы нет. Римский-Корсаков любил бродить в Долине Очарования — Чугуевой балке — туристы еще не захламили ее тогда жестью, битым стеклом, полиэтиленом. Горький обожал ессентукские шашлыки, а Станиславский кисловодский нарзан. В белой вилле на горе поселился художник Ярошенко и написал великолепные пейзажи гор, облаков, долин…
Двумя синими крылами — Каспийским и Черным — машет белый орел Кавказского хребта,
Вечен дымок легкой грусти-красоты. Осенью каштановый дождь и багрянец листьев. Солнечный февраль с первыми фиалками. Буйно-зеленое лето. И тишина — кузница здоровья.
Плывет на тихом подземном океане стеклянный, белобетонный городок с вкрапленными золотисто-кирпичными слитками старинных особняков.
Ночами взгорья осыпаны многоцветным шевелящимся жаром электрических огней — станицы и поселки сливаются постепенно в один город. На вершине Синей горы, где некогда стояли в дозорах казаки, теперь рубиновое око пикета телерадио — зорко видит и слышит все, что происходит в мире.
Казаков больше нет. Слово «казак» из употребления выходит. Доживают свой век оперные, сценические «казаки» в народных, многонациональных ансамблях. Но песни казачьи остались. Да когда кино «Тихий Дон» пустили, громко плакали в зале и смотрели по пять раз третью серию — и, конечно, не только по причине хорошей режиссерской работы.
…ПОТЕРЯВШИ, ПЛАЧЕМ
В народном краеведческом музее — он же музей революционной славы люди с интересом рассматривают казачью бурку, таганок, рогач, уздечку, макет телеги, настоящее колесо арбы, старинные фотографии — единицы, уцелевшие от тысяч сгоревших в революцию, ибо это так: что имеем, не храним…
За толстенным стеклом обрубок иконы с шатром, черной синью моря, снежок и желть последних листьев, брызги северного дня в лицо смотрящему. Дар «от неизвестной». Общественная дирекция гордо отбивает атаки знаменитых художественных галерей от драгоценного п о л е н а с двумя миниатюрами, темпера, дерево, XVI век.
В фондах музея находка юных следопытов — старый серый блокнот. Записи Дениса Коршака — до половины блокнота — непоправимо размыты, с трудом прочитываются лишь отдельные слова. Дальше рука Михея Есаулова. Многое тоже стерлось, затуманилось, но несколько листков сохранились лучше других. Вот они.
«…потому что я коммунист. Исповедуюсь. Родился в казачьей хате под камышом, год 1886. Рос без отца, но помню его хорошо. Работаю с момента, как помню себя. В партии Ленина с 1918 года. Сейчас год 1939. Из партии исключенный. Нахожусь в прекрасной Чугуевой балке, в лесах, под прикрытием верного человека. Как я стою чуть впереди других, то и упасть в землю могу, обогнав других. И вот обращаюсь ко всем товарищам и мировому рабочему классу, которому принадлежу целиком.
Я был во многом несознательный казак, думал, что я один на земле, но партия открыла мне глаза, и я пошел до конца за дело трудового народа. Теперь же меня разбирает смех, что я от партии исключенный, а что капнуло на этот листок сверху, так то дождик, осень, не подумайте — слезы. Смеюсь же вот почему: застрелить меня можно, из партии исключить нельзя, потому что, как ни дорог партбилет, а в партии состоишь не билетом, а сердцем, и когда оно перестает биться, тут и выпадает человек из рядов. А у меня покамест бьется.
Как-то показали раскопки на Бермамыте, люди давно обитают на планете, и тыщи лет живут наподобие зверей — кто кого слопает. И многие корифеи разных стран, даже и монах Кампанелла, осуждали это, искали пути к человечеству, к жизни без враждования. И такие пути нашли парижские коммунары, но власть свою удержать не сумели, а почему, то разъяснили знаменосные товарищи Маркс — Энгельс.
Смолоду я насмотрелся на многие лиходейства жизни и никак не мог взять в толк, как все сделать по-хорошему, и душа у меня болела. А некоторые ошибочно думают и доныне, что царство небесное, как та манна и жареные куропатки, само свалится в рот. Нет. Надо вставать с зарей и засучивать рукава на каждый день. Под лежачий камень вода не течет. И не будет того, как пишут иные, чтобы люди все переделали и уселись гуртом хлебать сладкую кашу с молоком да полеживать на солнышке, как на курорте. Никаких остановок не будет. И строчка эта неверная: в к о м м у н е о с т а н о в к а. Потому как до скончания века разная контра будет подымать голову, этих голов у нее многие тыщи, как я понимаю нынче. В том-то и дело, что контра хочет остановки, передышки, чтобы укорениться и все повернуть сначала. И дремать на посту нам не следовало бы. И никакой не давать передышки и при большом достижении побед. Гражданин Иван Золотарев на рыжих конях и автомобиле помчался в коммунизм, а очутился на кулацком хуторе…
Игнат намекнул мне: не прошибся ли я в 18-м году? Нет, любезный товарищ Гетманцев, не прошибся. Я есть георгиевский кавалер, но, когда понадобилось, звание это порушил и кресты сдал на монетный металл, пока ходят деньги. Многие из родни ужасались тогда, что я кресты бесплатно сдал. А я у революции не пасынком был, и отмечен орденом Красного Знамени, которое подняли рабочие сто лет назад, потом оно загорелось в Парижской Коммуне, а подхватил и развернул его над всем земным шаром товарищ Ленин, видеть которого так и не довелось, но дело которого прочно.
Я вас прошу, товарищи, рассудите меня с нашей чудовищной станицей: когда пришла черная телеграмма о товарище Ленине, у нас это отмечали тоже, в мороз и метель, и нашлись активисты, и среди начальства, что предлагали провести похороны Ленина в самую что ни есть могилу, на площади, с гробом, а в гроб положить венки и фотокарточку. Я самовольно запретил рыть могилу, а на траурный митинг привел тридцать шесть новых большевиков из бедноты так мы х о р о н и л и Ленина. Вот за эту могилу, что не дал рыть, я имею нагоняй, партийный выговор, с каким не согласен и до сегодня. То есть выговор тот давно снятый, но был в те дни как пятно.
Помимо выговора, имею благодарность товарища Кирова, застреленного врагами в упор. Покончил жизнь и товарищ Серго, вручивший мне наградную шашку, когда мы отличились под Ставрополем. Должен бы помнить меня и товарищ Сталин, которому днями отправлено письмо. Я был комэска и под приснопамятным Царицыном охально посек белоказачью сотню — двести ихних клинков против наших семьдесят
Есть у меня одно мечтание: собрать за одним столом, как колхозников, на пир-беседу, даже и с выпивкой, всех дорогих товарищей, что думали в темное время о светлых днях всего мира, и многие за то сложили буйные головы, начиная от казака Ивана Болотникова, что пытался взять Москву. Имена многих хорошо перечислили на высоком камне, что стоит в саду сбоку Кремля. Конечно, я не верю в воскресение, а хотелось бы собрать их за одним столом. Может, они меж собой и не поладили бы, но мы успокоим их картиной нашей новой жизни. От нас послали бы на тот пир Дениса Коршака. Чтобы они могли своими глазами, даже в нашей лютой казачьей станице, видеть Советскую власть, которую Яшка Уланов хотел подменить колхозным правлением, дурак несусветный. Мы бы их от стола и повели в колхоз Тельмана и, к примеру, тому же Гегелю, источнику, показали, как обстоят дела на нынче. А дела тут отличные, колхоз гремит на всю страну, а что касаемо контры, то она кусается бешено, как сероглазый прокурор Алтынников и наш страшенный товарищ Сучков. А что станичники поджигали милицию — это от темноты и привычки к бунтам. Сама милиция, дом генерала Федюшкина, тут ни при чем. Так и машины разбивали английские пролетарии…
А насчет равноправия и равенства ясно, как божий день: поголовного равенства, как у баранов в отаре, не получится, даже и близнецы между собой разнятся. Зато всем дали одинаковые права — и бабам, и нациям тоже.
И когда свернем хребет мировому капиталу, а он от этого никуда не денется, то все люди получат жизнь без войн, голода и издевательств от властей.
Я вот говорю, товарищи: к чему дана людям, допустим, жизнь? К тому, чтобы ее прожить с пользой всем, а о себе я думал в последнюю очередь, мне много не надо, я и в лесу проживу, но чтобы все дети в школу ходили, сытые, одетые, обутые, а если мячик там или коньки кататься на речке, то всем, а не одному из богатых. Хапать только, как некоторые станичники и при Советской власти, не следует, потому что это измена, а за измену, вы сами понимаете, какая выносится кара и мера наказания.
Сообща мы подымем этот пласт — культурную жизнь, без драк, религии, зависти, обмана, лени и трусливости в бою. У нас уже что получается: электричество и радио в хатах, за место кизеков антрацит, в поле тракторы и комбайны, стопудовый урожай, всеобщее обучение, полеты в стратосферу, разные выставки и торжества, а от этого рукой подать до коммунизма.
Как большевик, сами понимаете, в сны я не верю. Но приснилось. Вроде идем мы с Денисом Ивановичем по-над Синим яром и вылетают какие-то конники прямо на нас, чуть в грязь не смесили. Спрашивают станицу Старокопытную. А такой станицы, товарищи мировые рабочие, в наших краях нету, об чем мы и докладываем им. «А это какая станица?» — показывают на нашу. Мы сказали и тоже повернулись посмотреть. А там никакой станицы, а город с большими домами, везде флаги, песни, а на площади, у памятника Денису и первым большевикам, молодые казаки обучаются военному делу. Потом привиделось грустное, но оно касается не станицы, а меня лично. Будто на левой руке у меня дыра, сухая, без крови, и оттуда росток зеленого лука выглядывает. Я его потянул, вытащил, за ним новые стебельки, я их целое беремя повытаскивал из руки, а им все конца нету… С тем и проснулся. И вроде рука у меня левая легкая, пустая, вроде я уже как в земле, а из меня поросль разная молодая, зеленая так и прет кустами… А поворота назад не будет, как то случалось в Париже через предательство буржуазии не раз и не два. У нас победила Советская власть. И победит везде. Вот почему я утешаюсь и тут, в этой хмурой и трепетной балке, где укрываюсь временно от врагов, и верю в нашу победу…
А это пишу не по существу вопроса, для души, хотя каждому грамотному человеку теперь известно: никакой души нету, а есть сознание, главным образом классовое. Это и писать бы не обязательно, да припомнилось.
Раз лежу я в нашей бурной речке, бежит она меж зеленых гор, в самых бурунах лежу и за куст держусь, чтоб не унесло, вода кипит вокруг головы, а перед глазами синь неба непередаваемая и такие чудесные горы — жалко, рвут их на камень, — что разволновался я, и подумалось даже тогда о бессмертии, не в церковном, конечно, смысле, а что стану листом, камышиной, луком…
Или взять тот курган за станицей, возле него мы в детстве собирались, когда ходили в балки за кизилом и терном. Мы думали тогда, что в кургане закопан древний царь в полном боевом вооружении и котел с золотом. Говорили, что по ночам из кургана выходил белый конь. Пробовали мы и копать с одного бока. Там такая зеленая и свежая трава, а роса на солнце и во сне такой не увидишь. Я бы его сохранил навеки, этот курган. Может, и нет в нем белого коня, но волшебное что-то таится…»
Далее запись в блокноте размыта.
Курган тот давно запахали, как и снесли на камень Кинжал-гору, Острую, Медовую и скоро снесут Змейку — красивейшую в этом редчайшем архипелаге Синих гор. Потерявши, плачем.
Зато сколько выросло нового. И уже не перечесть новых памятников. Вот одна, у дороги, композиция, чисто кавказская: у гранитной коновязи три бронзовых коня, оседланных, в уздечках, с поникшими головами. Где их всадники? Отдыхают. В лугах бесконечной вечности. Осыпаемые звездами. Под Москвой. За Варшавой. Под ледяным панцирем Кавказского хребта. В дальнем городе Берлине… Спят, надолго укрывшись бурками из полевых цветов, утренних туманов и снегов-метелиц. Только пионеры-следопыты тревожат их сон, отыскивая в земле их ордена, красноармейские книжки, комсомольские билеты, патронные гильзы и фляжки с нацарапанными словами верности, отваги и любви к родимой земле. А бронзовые кони терпеливо ждут у околицы, не идут по дворам. Один даже глазом косит на дорогу — не покажется ли отставший где-то хозяин?..
ПУЧОК СТЕПНОЙ ТРАВЫ ПОЛЫНИ
Не всю чашу испил еще Спиридон Васильевич. Прошел слух, что сын Александр не убит на фронте, а отбывает наказание за плен на Колыме, о которой сказано: «Колыма ты, Колыма, чудная планета: двенадцать месяцев зима, остальное — лето».
Спиридон дал запрос в город Подольск, что под Москвой, в архив Вооруженных Сил. Ответ пришел н е я с н ы й : рядовой Александр Спиридонович Есаулов пропал без вести. А ведь была бумага о гибели к а п и т а н а Есаулова.
На вторичный запрос ответа пока не было.
Вороные кони у казаков ценились дороже светлых потому, что в ночном деле не так приметны — в набегах, разведке. Гривы коней подстригали, спереди получалась-челка.
Девкам не трогали волос ножницами, растили косы. Но семнадцатилетней Пашке, Прасковье Мирной, ее братья однажды для смеха подстригли волосы на манер конской челки. Пришлось даже свадьбу откладывать на год, такой позор получился.
Случайно челка эта сохранилась в гвардейском сундуке Фоли Есауловой на старинной групповой фотографии, у гроба, кого-то хоронили, и Прасковья тоже стояла там.