Море и плен
Шрифт:
• *
Как долго мне пришлось пролежать в бессознательном состоянии от жгучих ударов жандармских плетей и кулаков, я не помнил, но пришел в себя я уже не в камере смертников, а в тюремном околотке для „доходяг”.
Повидимому, по моему истерзанному виду, палачи решили, что я уже не жилец на свете и перейду в иной мир без их помощи.
А возможно и то, что среди охраны нашелся некто, кто не захотел мною увеличить число расстреленных русских.
Последнее
Жизнь в этом околотке ничем не отличалась от камерной. за исключением разве того, что здесь можно бы*
ло лежать сутками и не видеть ожиревших на фашистских хлебах палачей-галичан, служивших здесь внутренними надсмотрищикамн.
Отойдя от побоев, ознакомившись с новой для меня обстановкой я узнал, что отчисленные по состоянию своего здоровья в „доходяги” моряки, бегут и из околотка и что из 207 палаты недавно бежало два москвича, которых так и не поймали, хотя на их поимки были спущены и овчарки и отряд сыскной полиции.
Необходимо оговориться, что наряду с избиениями и расстрелами, бывали случаи, когда в самой среде начальствующей жандармерии, находились немцы, которые пользовались своим служебным положением, содействовали русским: облегчали им побег, меняли им фамилии и нашейные номера военнопленных.
Эти люди, при малейшей возможности старались как можно меньше подставить русских военнопленных под огонь Гестапо.
Убедившись, что в стане врага есть еще люди с сердцем я, как только почувствовал себя здоровее и раны от побоев зажили, снова начал думать о побеге.
Почему я остался в своем замысле одиноким? Этот вопрос может задать мне читатель.
Верные друзья по плену, если нс были убитыми, то оставались в камерах смертников, а здесь, среди ..доходяг”. трудно да и опасно было доверить кому-либо свою тайну и найти сообщника, хотя он возможно и находился в этом людском муравейнике.
Ведь голод, повальная смертность и угроза расстрела, нередко когда-то честного, но слабохарактерного солдата, сумели довести до полной душевной прострации и некоторые из таких, поверив геббельсовской пропаганде о справедливости национал-социализма, а то попросту благодаря своей слабости, за лишние поллитра баланды, становились доносчиками по отношению своих товарищей.
Кроме этих причин были и другие: одни больные, настолько душевно обессилели, что не решались не только бежать, но даже подыматься со своих нар.
Такие пленники молча переносили все ужасы плена и молча умирали, не открывая рта.
Не все из нас рождены равными для самой жизни и не все одинаково могут играть своей головой, подставляя ее под угрозу смерти.
На размышление — как осуществить побег, у меня ушла не одна ночь. Строя планы я иногда заходил в непроходимый тупик: казалось, что как нс обдумывай план побега, последний не осуществишь.
Пулеметные вышки смотрели на каждого из нас.
Но каждый из живых существ, получивший
» »
*
1943-й год был на исходе, а войне и плену не было видно конца.
Приближавшаяся осень несла холода, а с ними новые эпидемические заболевания, новые муки.
Я к этому времени находился уже не в околодке Днепропетровской тюрьмы, а в походном лазарете, который согласно эвакуационного приказа, задержался временно в предместьях города Ровно, как раз в тех районах, где свирепствовала во всю дизентерия.
Лазарет с пленными разместился в подвальных склепах, бывших войсковых польских кошар, соединявшихся между собой узкими проходами.
Это новое помещение обнадежило меня в благополучном исходе моей затеи. Изучив детально все ходы н выходы в подвалах, я в одну из темных ночей, когда небо было покрыто тучами, дотронулся до холодного железа оконной рамы.
Оконное крепление в своей основе было большой давности и крестообразный прут продольного квадрата сильно поржавевший. Его я и начал расшатывать.
При моем истощении, превратившее меня в полнейшего скелета, труд этот давался не легко.
Семь ночей казавшихся мне веком ушло на эту работу. Откуда брались у меня силы в те часы у немощного и слабого — я не знаю. По, ночь за ночью, час за часом, я побеждал железо. И, еелн-бы мне теперь, когда я со-вершешю окреп, выпала такая работа, я вряд-ли бы ее осилил. Но, тогда, почти полумертвый, я ее выполнил.
Удачный надлом решетки ободрял меня и осснная ночная темень звала за окно.
Тогда, в последнюю для меня ночь в жуткой неволе гитлеровцев, я уверовал, что власть той ночи, как и моя судьба находились в руках Всевышнего.
Близость свободы пьянила голову. Она вселяла в меня крепость, как и сами ночные сумерки. Они как бы обещали укрыть пленника.
Перед побегом я пробовал найти себе друга, чтобы хотя в последние минуты сказать ему — ..Прощай!” Но такого не было.
И молча, в полнейшем одиночестве, я выворачивал Молчаливое железо, делал отверстие и маскировал его до следующей ночи.
Остался один прут. Он словно не хотел уступить моим усилиям, как я его не старался согнуть.
Скрутив из нижнего белья жгут и зацепив им за верхнее основание прута, я повис на нем всем своим телом.
Постепенно прут начал сгибаться и ... проход был открыт.
Обернувшись к безмолвным стенам подвального выступа, я с усилием пролез в оконную щель через набитый стеклом подоконник.
Осколки стекла впивались в мои костлявые ноги и локти, смачивая цементированный подмоет каплями крови.
Но боль от стекольных порезов я не чувствовал. И если бы мне тогда пришлось ползти по раскаленным до-красна гвоздям, я бы полз...
Страшнее-страшного осталось позади, мною владела скрытая сила, отчаянье приходило само и я ему подчинялся.