Море
Шрифт:
Если бы Яни Хомок тоже был бледным, хилым мальчиком и донашивал одежду Яни Чизмаша, — как бы полюбила его тетушка Чизмаш! Но он оказался плечистым гигантом, который, несмотря на свои четырнадцать лет, был на голову выше ее шестнадцатилетнего сына. И, к несчастью, даже в залатанных штанах, из которых он давно вырос, и застиранной до дыр трикотажной рубашке он выглядел настоящим красавцем. Или хотя бы звали его иначе! А как он быстро освоился на заводе. Будто кинжал поворачивали в сердце тетушки Чизмаш, когда после смены все трое мужчин одновременно возвращались домой и старик начинал хвалить: «Из этого мальчишки такой выйдет формовщик, что его работу на выставке будут показывать. Наш уже третий год возится с чугуном, но стоит ему взять в руки форму, как она рассыпается. А этот не успеет взяться за дело,
По мере того как летели годы, тетушку Чизмаш все больше снедала ревность к чужому парню, но тем не менее она не осмеливалась сказать мужу, чтобы тот выгнал «малыша». Младший Яни так прижился у них в семье, будто здесь родился и вырос. На рассвете вставал, приносил воду, рубил дрова, чтобы «мамаша» не утруждала больное сердце и опухшие ноги. Если иногда портился замок, он тотчас, достав напильник, щипцы, принимался за ремонт; если уходил на праздники к своему брату в Шомошбаню, то возвращался домой с десятком яиц, буханкой хлеба. Как-то в сорок втором году на пятнадцатилетием юбилее завода прибывшие из муниципалитета и министерства господа попросили показать им, как производится формовка. Чути подвел гостей к Яни Хомоку. Приехавший фотограф уже собирался было поджечь магний, но тут Яни подбежал к старому Чизмашу и сказал: «Вот мой отец, это он научил меня». Придя домой, «малыш» положил на кухонный стол свою премию — сто пенге в конверте. Тетушка Чизмаш не произнесла ни единого слова, убежала в комнату и горько заплакала. Ее родной Яни не получил ни гроша…
В сорок третьем году зазод стал военным предприятием. Яни Чизмаш к тому времени уже шестой месяц воевал на фронте. Яни Хомока тоже призывали, но сразу же отпустили домой. Мамаша на этот раз окончательно слегла в постель. Старый Чизмаш и «малыш» сами варили обед, убирали квартиру, стирали белье. Тетушка целый день лежала, отвернувшись к стене, плакала и молилась. Ее единственный, дорогой сынок, может быть, валяется где-нибудь, коченея от холода и истекая кровью… а этот, чужой, живет здесь и в ус не дует… Яни Хомок чувствовал ненависть убитой горем женщины и боялся сделать лишнее движение. Он больше не насвистывал, почти не разговаривал, а придя домой, прятался у себя в каморке. Заводские парни не раз звали его на футбол, в кино, братья Боршош проходу не давали, приглашая сходить с ними в клуб партии «Скрещенные стрелы», но, почувствовав, что он сторонится их, отстали. Яни Хомок все чаще подумывал о переезде на другую квартиру, но это, разумеется, было не так-то легко. Брат Иштван тоже ушел на фронт, и приходилось помогать его семье, да и тетушке Чизмаш надо было давать деньги; не мог же он оставить их в беде, ведь они вырастили его… Только бы вернулся с фронта их сын Яни, он сразу покинул бы их.
И рядовой Янош Чизмаш в ноябре сорок четвертого года действительно вернулся домой, но боже праведный, каким он вернулся! До того худым, что, казалось, остались только кожа да кости, а на месте левой ноги болталась пустая штанина. Ногу заменяли теперь два костыля, на которых он с трудом добирался от одного угла кухни до другого. Впрочем, несчастье произошло с ним уже давно, еще весной, но до сих пор его таскали по разным госпиталям.
Яни Хомок был сам не свой, когда увидел вернувшегося домой
Как только домой пришел сын, тетушка Чизмаш тотчас же встала с постели. Она устроила своего Яни на кухне, укрыла полосатой периной и, усевшись рядом, принялась его ласкать. Яни несколько недель провалялся в постели с высокой температурой. Он жаловался на боль в ноге и на то, что не видит звезд. В таких случаях мать со слезами бросалась к нему: раз говорит о звездах, значит, собирается умирать…
Но под Новый год парню стало немного лучше. Он нет-нет, да и присаживался к столу, когда отец и «малыш» возвращались с работы. Садился, но почти не разговаривал. Младший Яни смотрел на его осунувшееся, худое лицо, на длинные, взлохмаченные светлые волосы, на усталый, старческий взгляд, и ему хотелось подойти и сказать: «Бей меня, оторви и мне ногу, скажи, чтобы я убирался отсюда…» Но он не находил в себе смелости нарушить молчание. Только старик изредка заговаривал о заводе. Хорошо еще, что в ту пору участились шестнадцатичасовые смены и надо было работать по воскресеньям. «Малыш» радовался, что ему почти не приходится бывать дома.
Как-то в конце января Яни Хомок вернулся с работы в два часа дня. Тетушки Чизмаш дома не было, она, очевидно, стояла в очереди за хлебом или молилась в церкви. Старый Чизмаш тоже работал в вечерней смене. На кухне были только оба Яни. Солдат читал газету, а младший прибивал к ботинкам подковки.
— Послушай, малыш, а не прогуляться ли нам немного? — спросил Яни старший.
— С превеликой радостью, — несколько удивившись, ответил Хомок. Что это бедняге пришло на ум гулять в такую лютую стужу?
Они прошлись по холодной, покрытой снегом улице Месеш. Раненый Яни, опираясь о плечо Яни Хомока, шел с трудом, тяжело дыша.
— Зайдем в корчму.
Яни Чизмаш не был любителем выпивать, а «малыш» и подавно. Но сейчас, усевшись в углу на приставленную к стене скамейку и облокотясь на голый стол, они заказали по бутылке вина. По соседству с ними сидели трое знакомых парней, близнецы Лапушики и бывший шофер заводской машины Андраш Варро, которого недавно привезли с фронта. Они подсели к ним, чокнулись. По-видимому, те трое уже изрядно выпили. Меховая шапка Варро свалилась на пол, кожаное пальто расстегнуто, но ему, очевидно, и так было жарко. Раскрасневшись, он рассказывал грубым, хриплым голосом о своих фронтовых подвигах:
— Еду я как-то рано утром на грузовике. На дороге метровый снег, вернее, дороги вовсе нет. в тех краях их не строят, разве что телега проедет да оставит след. Одним словом, еду я по опушке леса, вдруг откуда ни возьмись выскакивают девять партизан. Все с автоматами, в маскхалатах, издали и не заметишь на снегу. Вижу, люди они не здешние, какие-то турки или татары, глаза раскосые, друг с другом не разговаривают, а как-то воют по-волчьи. Тут я останавливаюсь, открываю дверцу да как закричу: «Спаси, господи!» Они, как черти от ладана, врассыпную…
Варро обвел глазами компанию. Облокотясь на стол, против него сидел Яни Чизмаш. Его русые волосы выбились из-под шапки, а серые, как сталь, глаза, казалось, впились в мутные глаза Варро.
— Ты что, не веришь? Не веришь, что это были настоящие черти? Я видел и таких партизан, которые ели человеческое мясо…
— А я встречался с такими, которые ели живого барана, — ответил Яни Чизмаш.
— Что? Живого барана? — посмотрел на него Дюри Лапушик.
— Ага. Только сначала зарезали, поджарили на огне.
— Да ну вас… Вот забыл, на чем остановился… — со злостью сказал Варро.
— Продолжай как попало, не все ли равно, — ответил Яни. Он поднял свой стакан с палинкой и кивнул остальным: — Ну, так прогуливаться мне еще рановато. Поможешь добраться домой, малыш? — И оба Яни медленно вышли из корчмы. Варро махнул им вслед рукой.
— Не хотелось спорить с этим калекой. Одним словом, как только я крикнул: «Спаси, господи!»…
На улице уже спустились ранние зимние сумерки. С трудом пробирались они к себе по глубокому снегу. Яни Хомок от досады молчал. Он охотно бы послушал Варро. Правду или неправду тот рассказывал, но все-таки Варро человек бывалый, прошел войну…