Московский душегуб
Шрифт:
– Ну и что?! – прерванный на полуслове, раздраженно откликнулся хирург, – Временные колебания ни о чем не говорят. Больной только что получил большую дозу витаминов. Адекватная реакция, разумеется…
Тут Михайлов открыл глаза. Сперва слабо дрогнули веки, по лицу скользнула тень, а затем широко и ясно распахнулся синий взгляд. Зрелище было завораживающее. Воскрешение из мертвых.
– Алешенька! – неуверенно пролепетала Настя, шагнув к мужу. С потолка он перевел взгляд на нее. Но непонятно было, узнал или нет. Вдовкин схватил доктора за рукав.
– Алеша! – Голос у Насти высокий и хрупкий. – Алеша, ты видишь меня?
Алеша сморгнул, губы шевельнулись.
– Ну хоть словечко скажи, хоть словечко!.. Ты слышишь меня? Я твоя Настя.
– Мне страшно, – сказал
Глава 25
Похороны Елизара Суреновича вылились во всенародный траур. Давно Москва не видела таких пышных церемоний. Полк конной милиции и несколько подразделений омоновцев с трудом сдерживали несметные толпы народа на подступах к Новодевичьему кладбищу.
Скорбно звучала музыка сводного военного оркестра, в которую истерическим диссонансом врывались мелодии модных бит-групп, усиленные мощными динамиками. Десятки теле– и кинокамер с разных точек снимали скорбную процессию для благодарных потомков.
Избранные гости, у которых были особые допуски и спецпропуска, далеко не все сумели пробиться хотя бы близко к высокому черному помосту, сооруженному с привлечением лучших зарубежных мастеров похоронного дела, на котором почти в вертикальном положении, весь заваленный цветами, стоял гроб с покойником. Денек для прощания выдался ясный, с легкими, блестящими тучками, но не жаркий. Елизар Суренович, если душа его присутствовала на проводах, мог быть вполне доволен последним свиданием с родиной, которую он так мучительно и яростно обустраивал для счастья. Его суровый монументальный облик с латунным черепом, со сложенными на груди темными руками внушал странное благоговение, даже если глядеть на него с высоты птичьего полета. Двух женщин-плакальщиц, лишившихся чувств от непомерного горя, уже затоптали насмерть возле магазина "Алая гвоздика".
Напротив помоста с гробом была сооружена трибуна, куда один за другим поднимались ораторы. Первым выступил член правительства, один из самых любимых в народе реформаторов, автор знаменитой монетаристской теории о неизбежном перерастании развитого социализма в дикий рынок. По виду он годился покойному во внуки, был тщедушен, румян, вертляв и, боясь упасть с трибуны, поминутно свешивал голову вниз, что придавало каждому его слову особую значительность.
Он говорил о том, что в этой стране, где довелось жить Благовестову, да, к сожалению, и самому оратору тоже, никогда не умели при жизни ценить великих людей и поминали их добрым словом обыкновенно лишь после кончины, да и то не всегда. Зато всякое отребье непременно тащили хоронить у кремлевской стены. И это доказывает, заметил член правительства, что народ, живущий в этой стране, невежествен, необразован, дик и, к сожалению, почти всегда пьян. Толпа, печально внимавшая оратору, разразилась воплями восторга и одобрения.
После удачного поминального слова министра ораторы стали выскакивать на трибуну один за одним, как чертики из табакерки. Кого тут только не было. Известные деятели науки и культуры, знаменитые политики, никому не ведомые миллионеры, представители известных торговых фирм, кинозвезды, домохозяйки, генералы, эстрадные певцы, поэты и даже одна девчушка лет пятнадцати, почти без всякой одежды, которая, рыдая и еле ворочая языком, объявила, что хотя при жизни ей не выпала честь познакомиться лично с Елизаром Суреновичем, но все равно она считает себя его женой и клянется, что умрет вместе с ним на его могиле. Девчушку, которую публика приняла так же восторженно, как и министра, тут же внизу усадили в крытый фургон и куда-то увезли.
Особенно сильное впечатление на толпу произвело выступление классика русской литературы, ветхого старца, который прославился тем, что в роковом августе девяносто первого года собственноручно возле подъезда зарубил топором бывшего секретаря райкома партии, убежденного красно-коричневого коммуно-фашиста.
После этого его окрестили "совестью нации" наравне с покойником Сахаровым, депутатом Юшенковым и сатириком Ивановым. Свое новое заслуженное звание писатель нес гордо и стал непременным
На трибуну Сулейменжаку-оглы помогли подняться два дюжих добряка омоновца и в продолжение его короткой, яркой речи аккуратно поддерживали с боков.
– Умер не просто всемирно известный меценат и покровитель искусств, – прорычал в микрофон писатель. – Не дрогнула рука негодяя, пославшего отравленную пулю в сердце нашей надежды на светлое будущее.
Пал смертью храбрых могучий спонсор, без которого мы все осиротели. Еще вчера мы ели его прекрасные бутерброды, а кто нас накормит завтра? Таких спонсоров, каким был усопший, можно пересчитать по пальцам, их осталось только двое – Боровой и Мавроди.
А если и они нас покинут? – От страшной мысли писатель горько разрыдался, но не позволил омоновцам стянуть себя с трибуны. Уцепившись за микрофон, прокричал:
– Скажу вам больше, друзья! Поверьте старику, который повидал лиха. Если не сумеем уговорить Клинтона и он не пришлет к нам "голубых беретов", нас всех все равно перестреляют поодиночке, даже если мы возьмемся за руки… Спи спокойно, дорогой брат, господин и учитель.
…В отдалении среди ликующей толпы стоял Башлыков с Ванечкой Полищуком. После двухмесячного затворничества юноша был бледен, уныл. Брезгливо сжав губы, спросил;
– Ну и зачем вы меня сюда привели, Григорий Донатович?
– А как же! Полезно поглядеть.
– Пожалуй, да, любопытно. Проводы пахана. Какая-то нелепая пародия на Чикаго. Клинический случай массовой деградации.
– Это не Чикаго, сынок. Это новая Москва. И в ней идет война.
– Не моя война, Григорий Донатович. И не моя Москва.
– Твоя, мальчик. Чем скорее поймешь, тем лучше.
Слишком много слепцов.
На трибуну тем временем поднялся известный народный актер с искаженным от горя лицом. Привыкший играть маршалов и суровых правдолюбцев, он и на этой скоморошьей трибуне не утратил величественной повадки, что придавало его облику некий зловещий потусторонний смысл. Публика это почувствовала и благолепно умолкла. Одинокое ржание какого-то палаточника-дебила было прервано тупым ударом по черепу.
– Мы отомстим за тебя, дорогой Елизар, – трагически вещал актер. – Верно сказал господин писатель.
Они хотят нас уничтожить, хотят повернуть вспять колесо истории. У твоего праведного гроба клянемся: не выйдет!
– Кто же все-таки ухлопал этого монстра? – спросил Иван.
– Это даже неважно. Кто-то из своих, конечно.
У них разборка завязалась нешуточная. Рынки сбыта, банковские зоны, промышленность, земля… Хапнули слишком жирно, вот и взбесились.
Гроб с покойником спустили с помоста, и шестеро молодчиков гвардейской внешности понесли его через площадь к воротам и дальше к разверстой могиле. Звуки траурного марша зычно вознеслись к небу. Возбуждение в толпе достигло предела. Вопли женщин слились в адский плач. Омоновцы, не выдержавшие долгого безделья, вразвалку охаживали дубинками слишком шустрых и любопытных зевак. В похоронно-праздничной неразберихе раздалось несколько слабых выстрелов. Зазевавшегося милиционера стащили с лошади, и четверо пьяных предпринимателей в кожаных куртках усердно вколачивали его каблуками в асфальт. Единый протяжный, заполошный стон плыл над окрестностью, как если бы в ответственном футбольном матче кто-то забил гол в свои ворота.