Мой друг Пеликан
Шрифт:
Первокурсники, сбиваясь в группы, выясняли отношения. От них исходил напор мятежной и злой воли. Некоторые были под мухой.
В глубине разношерстной толпы зрел заговор, неявный для Пеликана и его друзей, направленный против него. Надарий перебегал от одной группки людей к другой, деятельно и нахмуренно доказывал, размахивая руками. Все же кое для кого не осталось незамеченным его поведение.
Джон Гурамишвили сидел, лениво развалясь на стуле, его Ленка сидела рядом; он улыбнулся глазами и кивнул Пеликану, наблюдая, как Александра льнет к нему, с гримасою одобрения покивал головой. Поднялся и повел свою Ленку, обхватив
Пеликану вспомнилось: «Одна минута — нос, две минуты — нос, три минуты — нос, что бы это значило? — Из-за угла дома Джон выходит…»
Этим вечером Джон был навеселе, ему удалось выиграть бутылку у нового человека, незнакомого с его талантами.
Один из талантов заключался вот в чем. Он приводил человека в узкий коридор, отчего высокий потолок казался еще выше, и предлагал на спор достать и сделать ногой на потолке отметину. Обыкновенно искали подвох в формулировке, так как само предложение выглядело заведомо невыполнимым. А Джон проделывал это с легкостью. С разбега подпрыгивал, переворачивался в воздухе и, коснувшись пяткою потолка, по-кошачьи мягко приземлялся на обе ноги.
Лукаво посмеивался, принимая выигрыш.
Секрет, как он признался друзьям, заключался в том, что рукой он не мог достать.
— Легендарный парень, — сказала Александра. — Там у вас метра четыре, больше…
— Спортсмен… — Пеликан проводил ее на место и огляделся вокруг. — Странное ощущение — вдруг вот так возьмет и тюкнет. И встанешь как в столбняке… Александра, у тебя бывает?
— Что, Боря?
— Посмотри, все эти люди в костюмах и электричество и музыкальный грохот… В костюмах и в галстуках. И громадный дом, и стены, и окна. А дальше — все, что за этим стоит: провода, электростанции, автомобили, железная дорога. Как подумаешь, откуда взялось, и к чему оно, нагромождение всякой всячины, сотворенной человеком за последнюю тысячу лет? Сколько всего, Бог мой, видимо-невидимо. Летит наш шарик, колыхается в безумном пространстве: миллиарды километров… миллиарды лет… Весь наш мир — маленькая-маленькая капелька, полностью незаметная. Что такое мы? каждый из нас?.. И все наши якобы достижения — откуда? зачем? Я чувствую, как у меня мозги останавливаются и цепенеют. Одна половина в тумане, а другая свесилась набекрень, и окружающее как застывшая картина. Столбняк!..
— Для нас большое дело сделали. Подарили человеку способность забыть. Не помнить ежеминутно о смерти.
— Да, верно… Лучше не помнить. Просто жить. Я умею.
— Еще как умеешь!
— Но надо ли? Ведь ты считаешь, что знать и думать об этом нужно — чтобы не потерять внутри себя главного.
Она, сидя, подняла к нему лицо, и ее глаза под стеклами очков, казалось, зажглись влажным и черным пламенем. Но сказать ничего не успела.
— Есть вещи, — важно произнес некто Болдырев, их однокурсник, слышавший их слова, — о которых лучше не думать. Не задаваться подобными вопросами, понимаешь? — спросил он, обращаясь непосредственно к Пеликану. — Давным-давно, до нас еще решено. А мы, как дураки, будем снова отнимать время?
Он был членом комитета комсомола, тут имелось некое ревнивое противостояние, потому что если председатель студсовета являлся подлинным избранником масс, комсомольские карьеристы выдвигались институтским и партийным
— У кого отнимать время? — спросил Пеликан спокойным тоном.
— У себя самих отнимать время. — Болдырев ухмыльнулся и подмигнул. — У государства, у народа… Петров, от тебя я не ожидал. Партия не приветствует упадочнические настроения.
— А советские люди с ума сходят? самоубийством кончают? — небрежно спросил Пеликан.
— Сумасшествие — болезнь. Любой человек может болеть. Но комсомолец — настоящий — никогда не сойдет с ума, ибо у него имеется твердая цель и он не станет ломать голову над ерундой. Я прав?
Последние слова ухмыляющегося проходимца утонули в грохоте фокстротной музыки.
— Модест, — позвал Пеликан, — объясни товарищу. Дай сюда мою пластинку.
Он забрал у Модеста сверток и пересек зал твердым шагом, направляясь к проигрывателю.
— Эй, Болдырев, остерегись, — сказала Александра. — В отношении Бори не педалируй идейную пропаганду. Если надо будет, он нас всех, и тебя и меня, лучше, чем ты, запропагандирует.
— Что это за выражение такое — «педалировать идейную пропаганду»?
— А это то, что у Бори с идеологией все в норме. Можешь не беспокоиться.
— Могу, значит? Твой Петров, твой Боря, — святой человек?
— Не советую, Болдырев. Ты после школы поступил. Я — почти после школы. А у него трудовая биография.
Музыкальные ритмы ударяли по нервам. Даже у самого флегматичного недотепы, которые во множестве сидели по стенке на стульях, не поднимаясь в продолжение всего вечера, каждая струнка в глубине откликалась, и дрожала коленка, переминались пальцы рук — в такт музыке. Вместо неба, на головы сверху опускались, неслись ритмы, увлекали и гипнотизировали зажигательные ритмы фокстрота.
Пеликан приблизился к проигрывателю.
Враз наступила тишина. Но тут же воздух перерезал вибрирующий вой, заунывный и недолгий; потом повторился еще раз, и еще. То был вой матерого волка, записанный на пластинку.
В зале раздался взрыв хохота.
— Повторить!.. Пелик, бис!.. — закричали Пеликану.
Модест на другом конце зала давал объяснения.
— Вой волка… Ставь еще! Давай повтори!..
Конечно, развлечение было редкостное и неожиданное. Пеликана обступили.
Александра со своего места наблюдала за ним. Постепенно смех стал затихать, а толпа народа вокруг проигрывателя быстро таяла. Показалось, что лицо у него растерянное и он не знает, как быть дальше.
— Модест, — позвала она, — забери его оттуда. Выручай…
— Чудишь, Петров. Всех переплюнуть стремишься, — подлетел к Пеликану Болдырев, с насмешливым придыханием, то ли показывая, что все, что он говорит, несерьезно, то ли запыхавшись от усердия, выговорил: — А не подумал, что людям было хорошо без твоих охотничьих закидонов… Никогда не надо ерундить, если без того хорошо…
Пеликан взял его за лацкан пиджака, притянул к себе.
— Чего чувствуешь?
— Запах водки, — быстро ответил Болдырев.
— Врешь, паразит. Я не пил сегодня. — Секунду посмотрел строго, потом скривил уголок рта: — Слишком хорошо тоже нехорошо. — И ушел, не обращая внимания на занудные рассуждения в том смысле, что если нехорошо, так это не может быть хорошо, а тем более слишком хорошо, и так далее.
Подумалось только: «Тьфу-тьфу!.. экая гнусь назначенная…» И больше он о нем не вспоминал.