Мой конь розовый
Шрифт:
Наконец журнал удачно распялен на «дипломате» толстыми растопыренными пальцами большой – правой руки. Заголовок крупный – и я читаю «Старые вариации и броская новизна». Ну и ну – названьице! Это что же – о музыке? И я слегка поддался к журналу. Над заголовком – строчка помельче. Ах, – «рубрика». Вот и хорошо, вот мы узнаем и журнал, и читательские интересы моего спутника! «Проблемы хоккея с шайбой», – читаю я.
Ах, вот оно что. Журнал, наверно, «Физкультура и спорт». Ну и ну! Знай наших! «Проблемы», «вариации» – а в тексте успеваю заметить – «творчество», «искусство», «стратегия»…
Гос-по-ди!.. Это такая высокопарность, такая кудрявость, такая, наконец, журналистская амбициозность! А этот, сосед мой – он-то причем? А «дипломат»? А коньяк?
И вдруг все стало сходиться, как на Кубике Рубика! Все-все это потуга – казаться современным. Соответствовать.
Снабженец старается выглядеть современным. Даже интеллигентом. Огрузнел, но, видать, ухватист. Может «персональный» при особе начальника? Числится каким-то старшим инженером. На работе его никто не видит. Распоряжения получает от «самого» – вечером, по телефону. На коньяк, наверно, получает утром. У кассира, который «сам» звонит: «Слушай-ка… Дай тридцатку… Этому… Зайдет к тебе… Ну, в общем, ты знаешь…». Она, кассирша знает. Не первый раз. А там на оформление клуба (который уже давно и неоднократно «оформлен»). А там… Мало ли что куда можно вписать, списать, закрыть, прикрыть! Какой начальник и «опытный работник» этого не знает! Зато после этого она вместо положенной ей десятки премии получит, например, полсотни. Сорок рублей – на улице не валяются!..
Ну, «старые вариации», это понятно, это еще куда ни шло. А вот в чем «броская новизна»? Не в «дипломате» ли? Не в марочном коньяке? Наконец, не в этом культурном, модном, современном – чтобы «соответствовать», чтобы предстать «интеллигентным человеком» – чтении под видом литературы всей выспренней 7 чуши о спорте? Спортом надо заниматься! Не делать из него шумиху, зрелище, игру в интеллигентность!.. Тем более не делать из него… мещанское чтиво!..
Все это «старые вариации» игры в «форму». Когда нет содержания. И никакой по сути «броской новизны»…
7
Выспренняя – высокопарная, напыщенная. (Прим. ред.)
Что-то все больше становлюсь монологичным. И это в наш век сплошного коллективизма… Но – следующая остановка – моя!
Художества
Это была, так сказать, первая потребность в искусстве. Та первая, которая для кого-то становится увлечением, страстью на всю жизнь, или даже – самой судьбой. Или вдруг обрывается навсегда, чтоб уже больше не повториться. Кто знает это, кто здесь может что-то утверждать окончательное…
Сперва я «рисовал» на стеклах окна. Морозные узоры, их непостижимая прихотливость (сейчас я сказал бы – «растительно-тропические мотивы» – или нечто в этом роде) меня долго волновали, будоражили мое детское воображение. Тем более, что ни игрушек, ни каких-либо занятий у меня не было. Меня уже несколько раз предупреждали – чтоб я не торчал у окна – «из него дует». Я уже не жалел, что не увижу сквозь стекло снежные сугробы под окном, что за неимением обувки не смогу их потрогать. Благо – печь была натоплена и меня не загоняли на нее. Ничего в избе не могло меня заинтересовать. Все – и стол, и полати, и голик 8 с кочергой в углу, между порогом и печью, ни даже «боженька» в противоположном углу, наискосок, над полатями, где светила лампадка, меня не могли заинтересовать – кроме окна. Узоров на всех его четырех стеклах. Какие интересные, невиданные деревья! (Сейчас я бы сказал – «пальмы», «папоротники», «лианы» – что-то в этом роде).
8
Пол'aти – лежанка, устроенная между стеной избы и русской печью. Голик – веник из голых (без листьев) прутьев. (Прим. ред.)
Наконец я один в избе. Мать ушла мыть полы к лавочнику. Отец, накинув полушубок, сильно припадая на деревянную ногу – он с «германской» вернулся калекой – подался в шинк 9 . Я могу заняться окном. У каждого свой интерес. Отец придет захмелевший, будет орать на мать. Тоска. Но я гоню мысли о том, что предстоит. Из всех своих детских силенок тяну скамью к окошку. Скамья, как телок упирается
9
Шинк – небольшое питейное заведение, кабак. (Прим. ред.)
Передохнув, еще и еще раз тащу. Каков же мой рост, посудите, если я не достаю без скамьи до нашего единственного приземистого окошка! Наконец мне удается закинуть ногу на скамью, то есть на лавку, взъёрзать на нее животом, затем стать на нее коленками – и вот я уже подробнейшим образом изучаю растительность на стеклах! Я открыл изъян в фантазии мороза, есть монотонность в разнообразии его рисунков! Будь я взрослым, догадался бы: все дело в том, что морозный воздух, встречая перекатывающееся волнами тепло избы, вынужден менять направление, когда задувает в щели окна… Тогда я, слава богу, не знал физику – мир был язычески первоздан в своих тайнах. И все же, изучив все цветы, узоры, кусты и деревья, найдя, что мороз повторяет свою «живопись», мне вскоре прискучила она. И тогда я достал свой капитал. Это были «царские деньги». Большая красномедная копейка, прижатая к стеклу, и оставленная там ненадолго примерзшей, затем отлепленная – оставляет четкий отпечаток. Два отпечатка: орла и решки! Изморозь в этом месте превращалась в прозрачный лед. Вскоре уже все стекло было в этих, копеечных изображениях и они мне тоже прискучили.
Тогда я оттащил скамью к печке. Лоб печи был интересно закопчен. На губе печного зева – погуще, затем поменьше, наконец одна лишь смутная, точно щеки цыганки – палевость… Эта равномерность перехода меня заинтересовала. Ведь попробуй-ка я, скажем, так закоптить что-то – разве у меня получилась бы такая равномерность? Печь, на угол которой постоянно взирал «боженька», ясное дело, тоже была загадочна! Еще неизвестно, кто больше почитался в избе – темный и неподвижный лик «бога» – перед которым я по утрам, стоя голыми коленками на земляном полу, молился, или печь, полная жизни, пламени и дыма, пыла и жара, когда ее топили! Следом этой страстности печи и была закопченность ее чела – загибающаяся, выходящая из чрева ее и уходящая вверх, повыше печурки, пока не исчезала на известковой побелке…
Стоя на скамье, я увлекся и изрисовал человечками все печное чело. Я даже не услышал, когда скрипнула дверь и вошел отец. Оглянувшись, я увидел, что он уже давно наблюдает за моим творчеством. Лицо его было красным – похмелился, значит, – в глазах прыгали какие-то злобно-озорные искорки.
Я, разумеется, испугался. Это была обычная деревенская власть: отца. Его следовало бояться. Иначе и не мыслилось. Отец меня, правда, не бил. Он просто третировал меня. Словно нет меня в доме…
Что же сейчас будет! Я только сейчас осознал свой проступок. Неужели все же бить будет?..
– Это что же за художества такие? Чорт зна што… Что теперь мать скажет? Она тяжело работает, а мы, то есть ты, только шкодишь? Ей теперь придется еще и печь белить… Подумал ты об этом? Хоть бы мать пожалел… Работает, из сил выбивается, а мы… тоись ты, дармоедствуешь и шкодишь…
Отец растянулся на полатях, укрылся полушубком и уснул. Вскоре он уже сипло, с присвистом в груди, храпел.
Я, смущенный, слез со скамьи – и поспешил ее оттащить на свое место, к столу…
Потом пришла мать. Сняла шаль, поправила гребнем волосы, из-за пазухи достала заработанные деньги. Это были большие медные пятаки и семишники 10 . Лишь один гривенник сверкнул в горсти. Мать сняла нашу семилинейную лампу с подставки, заглянула туда, прежде чем высыпать туда деньги.
10
Семишник – две копейки. (Прим. ред.)
– Ты, сынок, не подходил к лампе? – неуверенно спросила она. Не успел я помотать головой, как взгляд ее остановился на спящем отце. Она все поняла. Постояла с минуту, горестно глядя вперед себя. Вздохнула и высыпала деньги в жестяную подставку лампы. Монеты брякнули – и снова слышно было лишь как хрипит во сне отец на полатях. «Ой, уже смеркается! Надо ужин сварить!» – сама себе сказала мать и поспешила к печи.
Точно споткнулась о мои рисунки, мать остановилась перед печью, медленно сводя руки на груди.