Мой Сталинград
Шрифт:
На какое-то – весьма короткое, конечно, – время установилось известное равновесие, когда ни у тех, ни у этих не осталось ни физических, ни нравственных сил, чтобы не только подняться в очередную атаку на своего противника, но даже стрелять по утратившим осторожность отдельным солдатам и командирам, которые беспечно не перебегали, а не спеша переходили от окопа к окопу, от норы к норе (так по справедливости надобно было бы назвать те окопы), где обитали, набиравши духу для очередного взаимного кровопускания.
Не будь помянутого равновесия, мы с Усманом Хальфиным одними из первых могли бы стать легкой добычей не то что вражеских снайперов, но обыкновенных немецких стрелков. Откровенно говоря, ни Хальфин, ни я толком не успели еще разобраться, кто же и что же мы теперь, чем мы командуем, минометной ротой
Меня и Хальфина больше всего беспокоила судьба остатков из пополнения, приведенного к нам все в тот же Лапшинов сад (так его называли местные жители сталинградцы) и попавшего под обвальный огонь немецких шестиствольных минометов ночью, в момент, когда прямо на передовую прибыло сразу несколько полевых походных кухонь. К утру там из ста семидесяти уцелело с полсотни – мы назвали эту полсотню ротой, а вполне могли бы назвать и батальоном, назначили из ее состава командира, а он уж, соответственно, взводных и отделенных.
Вот в эту-то «роту» мы и направились в полный рост в момент затишья. Первое, что бросилось нам в глаза, когда мы увидели лежащих и сидящих там и сям, так и сяк, в каких-то неглубоких канавках, в основном уже знакомых нам новобранцев, – так это то, что на их новых винтовках, выданных на днях, не оказалось штыков (а вчера они были). Куда бы им деться?
С этим-то вопросом мы и обратились к ротному, выскочившему из ближней к нам канавки и поднявшему руку к правому виску.
– Где штыки? – повторили мы свой вопрос.
– А черт их душу знае! – ответил ротный, шаря глазами вокруг себя.
– О чьей душе вы говорите, лейтенант?
– Шо?.. Об чем вы?..
– О чертовой душе. Вы ведь сами сказали, что черт все знает. Может, он укажет вам и нам, где попрятались штыки. Да вы опустите руку-то, лейтенант! – Усман Хальфин, который только что вступил в командование этим странным подразделением, всегда невозмутимый и почти постоянно улыбающийся, не повышавший своего голоса ни при каких обстоятельствах, сейчас явно утрачивал все эти свои, особенно дорогие на войне, качества. Мой боевой друг сердился. Смуглое от природы, припеченное горячими степными ветрами лицо его сделалось почти черным. – Ну, вот что, лейтенант, – продолжал Усман, а под кожей скул недобро заходили желваки. – Вот что. Передайте этим своим «героям», – он кивнул в сторону новобранцев, напряженно слушавших наше «собеседование» с их непосредственным начальником, – передайте им... Если через час штыки не будут на положенном им месте, потерявшие их будут расстреляны. Вот тут же, на этом месте. Так и скажите. Сам приду с группой автоматчиков! Пошли, комиссар! – последние слова адресовались мне. Очевидно, для большей убедительности в неотвратимом возмездия Усман приподнял мое звание от младшего политрука до комиссара.
Я же чуть не рассмеялся. Но не от этого неожиданного повышения в звании, а от помянутых Хальфиным автоматчиков, с коими он предполагал исполнить свое грозное обещание. Откуда бы он их взял? На всю
Узнавши историю нашего автомата, нетрудно будет понять, почему так нелегко мне было удержаться от смеха, когда Усман Хальфин пригрозил солдатам из нового пополнения, утратившим штыки со своих винтовок, автоматчиками. А вообще-то, при создавшейся ситуации было не до смеха: мы отлично понимали, что ничего хорошего она нам не обещала. И все-таки, как бы там ни было, угроза подействовала. Не через час, а уже минут через двадцать к нам прибежал, страшно запыхавшись, ротный. Вытянувшись в струнку, громко и радостно доложил, в волнении ухватившись, как за спасательный круг, за родную для него украинскую мову:
– Усе у порядке, товарыш командир батальона! Штыки усе, як воно есть, на мисте. Докладае лейтенант Добренко!
– Оно и видно, что Добренко. Где ж вы их нашли? – спросил Хальфин.
– Боны сами найшлы. Бойцы, яки их поховалы.
– Что значит «поховалы»? Попрятали, что ли?
– Так точно, товарищ командир батальона! – еще более радостно подтвердил ротный уже на чистейшем русском языке, почему-то упорно называя Хальфина не по воинскому званию, а по должности, наспех сконструированной в сложившейся обстановке. – Зарыли рядом со своими окопами.
– Зачем же они это сделали? – допытывался Усман. Лейтенант Добренко замигал длинными, как у девушки, черными ресницами. Не сейчас же приоткрылась для меня и Хальфина тайна исчезновения штыков. Лишь после того как, набравшись духу и решив до конца прояснить дело, лейтенант вытащил из кармана помятую, побывавшую не в одних перепачканных руках немецкую листовку, ткнул своим пальцем в два подчеркнутых им слова: «Штык в землю», – после всего этого картина прояснилась, а нам от этой жуткой ясности сделалось муторно. Двумя этими словами заканчивалась листовка, ими же заканчивались все вражеские листовки, похожие на белую смерть, посыпавшуюся с небес на все степное пространство между Доном и Волгой. Полный текст этой листовки гласил:
«Русские солдаты! Позади вас Волга. Скоро всем вам – буль-буль. Не слушайте жида-политрука. Не читайте Эренбурга! Он проливает только чернила, а вы свою кровь. Сдавайтесь в плен и вы спасете себя. Выходите ночью к нам. Вам достаточно лишь крикнуть: „Сталин капут! Штык в землю!“
Это, пожалуй, единственная листовка, текст которой написан вполне грамотно. Все же остальные, с коими мне как политработнику пришлось иметь дело, были нелепее одна другой, а ими-то в основном и угощала нас распроклятая «рама» – немецкий двухфюзеляжный разведывательный самолет «Фокке-Вульф-189». Сперва эта крылатая и двухвостая ведьма сбрасывала две парочки бомб, а потом уже вытряхивала Геббельсову продукцию. Среди листовок попадались и такие, где их авторы грешили стишками, рядом с которыми помянутое мною раньше «Заветное слово Фомы Смыслова», сочиняемое ежедневно Семеном Кирсановым, выглядело бы классикой. Особенно часто встречалась листовка, где безвестный нам сочинитель из ведомства колченогого министра пропаганды назойливо и архибездарно призывал советского воина: