Мой Сталинград
Шрифт:
В общем, Миша промолчал. А старший лейтенант – он был тут старшим и по возрасту – расценил это молчание хозяина «грановитой палаты» как его несомненное согласие.
Я уже говорил, что к тому времени в районе Елхов установилось равновесие противоборствующих сил; шли тут бои местного значения, как они именуются в боевых сводках, их называют еще и затишьем. Временным, но затишьем. Им-то, этим затишьем, и воспользовался неугомонный заводила, командир роты противотанковых ружей, взявший на себя и заботу по проведению «клубных» вечеринок. Первая из них состоялась уже на следующий день: зачем же, рассудили офицеры, откладывать доброе дело! Быстро составился и кружок, наполовину из ветеранов полка, абганеровцев, как не без гордости называли они себя. В эту хорошо обстрелянную половину входил, кроме пэтээровца, командир роты связи лейтенант Дащенко, тоже недавно вернувшийся из госпиталя. Этого я
– Почему нет связи с первым батальоном?
– Не знаю, товарищ майор. Очевидно, порывы...
– Немедленно устранить!
– Товарищ майор, все люди вышли из строя...
Майор долго смотрел в глаза лейтенанта.
– Дащенко, мне нужна связь. Понятно?
– Понятно, товарищ майор.
– Идите.
...Дащенко, длинный, сухой, как жердь, с толстыми вывороченными губами, полз и полз вперед. Пуля ударила его в плечо. Он только поморщился и продолжал ползти. Он взял два конца провода и дрожащими руками, превозмогая нестерпимую боль в плече, связал их. Но в это время уже два осколка не то от мины, не то от снаряда впились в него.
Но об этом еще не знал командир полка майор Чхиквадзе, вновь разговаривавший по телефону с командиром первого батальона капитаном Рыковым...
Теперь Дащенко сидел в лобановском блиндаже, уютно устроившись на земляной кровати по соседству с Усманом Хальфиным, который по-прежнему считал Лобанова своим, хотя тот давно уже перешел в подчинение командира первой роты. Находился тут и сам ротный, но он из новеньких (прежний погиб). Неплохо себя чувствовал в этой компании и командир химроты, а также огнеметчик, коего никто прежде и не видел, да никто и не знал, чем же они занимаются, огнеметчики эти. Да и химикам ничего не оставалось, кроме проверки противогазных сумок у красноармейцев, которые стараются как можно скорее избавиться от самих противогазов, а сумки заполнить либо сухарями, либо галетами, либо чем-нибудь еще, что полегче. Не знаю уж почему, но никто из нас не верил, что немцы пустят в дело химическое оружие. Впрочем, химик и огнеметчик чувствовали себя в подземной хижине Миши Лобанова, как в своей собственной, во всяком случае – на равных с другими. Такое положение они обеспечили себе тем, что приходили на эту почти тайную вечерю не с пустыми руками: каждый из них приносил по бутылке не водчонки даже, а спирта, из чего в голову пэтээровца, великолепного выдумщика, пришла мысль использовать этот 96-градусный напиток для некоего спортивного состязания. Смысл его состоял в следующем.
Офицеры усаживались в один ряд на нарах – не более шести человек. Руководитель соревнования в маленькую баночку наливал двадцать пять граммов чистого спирта. И ты, соревнующийся, должен был опрокинуть ее в рот и, не запивая водой, назвать всех сидящих в блиндаже не только по имени-отчеству, но и по воинскому званию. Победителем объявлялся тот, кто, при соблюдении всех правил, назовет всю шестерку. Но победителей не было вовсе, потому что редко кому удавалось дойти до четвертого. Обычно человек начинал задыхаться и кашлять на втором из сидящих, а потом капитулировал, бешено схватывая стакан с водой. При этом все остальные подымали такой хохот, что, если б могли, стены блиндажа содрогнулись бы. Но они не могли, потому что их не было вовсе, стен: блиндаж был вырублен в земле так, что представлял глубокую и просторную пещеру, где боевые командиры могли порезвиться и дать волю своей фантазии. Не мог остаться в стороне от такой жестокой, в общем-то, игры и Миша Лобанов. Но первая же капля спирта отчего-то попадала ему в дыхательное горло, и бедняга, покраснев до синевы, начинал бурно кашлять, пытаясь поскорее подхватить стакан с водой и погасить синий огонек, вырывавшийся из его рта. А ведь ему, Мише, так хотелось стать чемпионом и удивить всех! Не стал. И, откашлявшись, решительно объявил:
– Довольно. Хватит, порезвились, и довольно. Лавочка закрывается. А вы, товарищ старший лейтенант, не обижайтесь, – обратился он к обескураженному пэтээровцу, – а поищите для своих забав другое место!
Но офицерам показалось, что Миша пошутил, и, дождавшись следующей ночи, они вновь припожаловали к нему, но, правда, гораздо позднее, когда Лобанов уже спал. Бесцеремонно растолкали. Миша подскочил, забрал испуганно:
– Опять пить?! – и... заплакал.
И вот только после этого «вечеринки» прекратились. Но, может быть, еще и потому, что южному флангу
«К чему бы это?» – этими же словами Кузьмич заключил свой рассказ о второй истории, услышанной им в Бекетовке во время его поездки в тыловые подразделения по старшинским надобностям. Там он повстречал одну женщину, пробравшуюся каким-то образом сюда к своей сестре за целых двести пятьдесят верст из того села, откуда прибыли добровольцами в нашу дивизию медсестра Надя и ее юная односельчанка Валя-Сероглазка. Так вот... женщина рассказывала, что с левого берега Волги какую уже ночь переправляются войска, солдаты стучат во все избы, чтоб переночевать, а на рассвете отправляются дальше, куда-то на северо-запад. «И нету им, милая, числа, тем солдатикам! – восклицала, всплескивая руками, родственница. – И хоть бы крошку какую взяли! Уходя, тебе ищо оставят на столе банку консервов, тушенки мериканской, страсть какой скусной! Ну а ты-то как, Пелагея, с твоим малым? Голодаете, поди?» «Да нет, сестрица, красноармейцы тоже нет-нет да и подбросят то кусочек хлебца, то сахарку. Беда в другом, – пожаловалась младшая. – Сынка моего ребятишки прямо-таки со свету сживают...» «Да за что же они так?» «За што, за што?.. Да все за то же!.. Вздумалось моему дурачку мужу, царство ему небесное, назвать новорожденного не по-нашему, не по-русскому, а по-немецки – Адольфом. Теперь как увидют его ребятишки, так и орут: „Гитлер! Гитлер!“ Ну а он в слезы! Да и то сказать, откуда бы это муж знал, что где-то этот злодей, людоед такое имя носит?!»
Кузьмич помянул о маленьком Адольфе так, мимоходом. А вот войска, которым, по словам бабы-путешественницы, нету числа и которые переправляются с левого на правый берег Волги против большого села в двухстах пятидесяти километрах южнее Сталинграда и направляются оттуда на северо-запад, очень даже заинтересовали старого вояку, который, пряча, сохраняя догадку при себе, спросил меня: «К чему бы это?»
Хотелось и мне задать этот же вопрос Воронцову, замполиту нашего полка, и я ждал лишь момента, чтобы сделать это. А теперь терпеливо прослушав все, что поведал мне Кузьмич, проводив его, я вернулся к товарищам, чтобы угостить их на прощание Кузьмичевым подарком.
После того как угостились, Василий Зебницкий попросил как-то уж очень трогательно:
– Ты уж заглядывай к нам!
– Ну а как же! Обязательно.
– Все так говорят. А уйдут...
– Да что с тобой, в самом деле?
– Да это я так. Не обращай внимания.
– Может, дома что? – на всякий случай спросил я.
– Да нет. Дома все хорошо.
А Николай Соколов, взявший за правило подтрунивать над Зебницким, называя его «угрюмым женатиком», не удержался и сейчас, чтобы не поддеть Базиля:
– А ты что, Михаил, разве не знаешь, что Вася наш страшный зануда?
– Ну, это ты брось, хохол! – вступился я за товарища. – Давайте-ка лучше споем на прощание.
– Эту, что ли? – живо отозвался Соколов.
– Эту, – сказал я, наперед зная, какую именно песню запоет Николай. И он запел. Украинцы все прекрасные певуны. Можно было бы ожидать, что Николай и запоет украинскую песню, а их у него великое множество, как у всякого хохла. Но запел он «эту», именно ту, которую я и имел в виду, ту, нашу любимую, подаренную нам Леонидом Утесовым, которая была как нельзя кстати для данного момента.
Соколов затянул своим полубасом, полубаритоном:
Были два друга в вашем полку...Мы с Зебницким подхватили:
Пой, песню пой!На нашу долю только и оставались три этих слова. Нам их вполне хватало, поскольку они исполняли чрезвычайно важную в любой песне роль припева. У меня был тонкий тенорок, до того тонюсенький, что его, к моей беде, легко можно принять за девчачий. Но в соединении с голосом Зебницкого, достаточно густым, да еще хрипловатым, каким он и должен быть у мрачноватого человека, мой, бабий, пробивался наружу каким-то звуком, необходимым Васиному голосу, как пристяжная, малосильная, но очень резвая лошаденка – коренному, держащему общее направление жеребцу. Впрочем, коренным-то по праву был у нас Соколов. Видя, что вдвоем мы неплохо справляемся с припевом, он, приноровившись к нам, продолжал: