Моя борьба. Книга четвертая. Юность
Шрифт:
Я же ничего плохого не натворил?
Я танцевал. Да, с кем я только не танцевал.
Там, кажется, была женщина лет шестидесяти? И я ей улыбался и танцевал с ней? И прижимался к ней?
Да, так все и было.
О черт. О черт.
Вот херня-то.
А потом меня вдруг раздуло изнутри, но боль не вырастала из одной-единственной точки: болело все, боль росла, делаясь невыносимой, и, наконец, добралась до мышц живота. Я сглотнул, встал на ноги и попытался удержать все внутри, поплелся в ванную, изнутри давило все сильнее, ничего больше не существовало, и я откинул крышку унитаза, упал на колени, обхватил руками холодный фаянс, и из меня извергся каскад желто-зеленой жидкости, да с таким напором, что из унитаза прямо в лицо мне полетели брызги, но мне было все равно, сейчас ничто не имело значения – так чудесно было очиститься.
Я
Господи, как же хорошо.
Но за этим последовал еще один приступ. Мышцы живота извернулись, словно змеи. О черт. Я опять склонился над унитазом, взгляд мой упал на лобковый волос, лежащий рядом с рукой, которой я ухватился за фаянсовый ободок, пустой желудок сводили спазмы, я открыл рот и простонал: «Уээээ, уээээээ, уээээээ», однако из меня ничего больше не лилось.
Но вдруг неожиданно желтый сгусток желчи выплеснулся в унитаз и потек по белому фаянсу. Чуть-чуть осталось и на губах, я вытер рот и улегся на пол. На этом все? Больше не будет?
Да.
Внезапно меня охватило умиротворение, какое бывает в церкви. Свернувшись на полу калачиком, я наслаждался разливающимся по телу покоем.
Что мы с Иреной делали?
Во мне все замерло.
Ирена.
Мы танцевали.
Я прижимался к ней, терся о ее живот затвердевшим членом.
А потом?
Еще что-то?
Из мрака моей памяти выплыло лишь это одно-единственное воспоминание.
Это я вспомнил, а что было до или после – нет.
Но ведь ничего плохого?
Я представил себе, как Ирена, задушенная, в изодранной в клочья одежде, лежит в канаве.
Что за бред.
Но картинка вернулась. Ирена, задушенная, в канаве, в изодранной в клочья одежде.
Почему эта картинка такая отчетливая? Голубые джинсы, обтянутые ими полные, красивые ноги, задранная белая блузка, фрагмент обнаженной груди, пустой взгляд. Глина в канаве, пробивающиеся сквозь нее редкие травинки, желтые и зеленые, сводящий с ума ночной свет.
Нет, нет, что за бред.
Как я очутился дома?
Я же стоял перед автобусом, когда музыканты отыграли свое и на площадку перед общественным центром высыпали люди, которые смеялись и вопили?
Точно.
И Ирена там была!
Мы же целовались!
Я держал в руке бутылку и пил прямо из горла. Ирена ухватила меня за лацканы, она как раз из тех девушек, что хватают тебя за лацканы, – и посмотрела на меня, и сказала…
Что же она сказала?
Ох, да что за дерьмище!
Змеи у меня в животе снова скрутились в клубок, а так как там было пусто, они разозлились и сжались с такой силой, что я застонал. УЭЭЭЭЭЭЭЭЭЭ, – вырвалось у меня, – ЭЭЭЭЭЭЭЭЫ. Я вцепился в ободок унитаза и наклонился, но желудок уже опустел и из него ничего не выходило.
– ЧТО ЗА ХЕРНЯ! – заорал я. – ХВАТИТ УЖЕ!
Потом рот наполнился невероятно вязкой желчью, я сплюнул и решил, что теперь уж точно все, но ошибся, желудок выворачивался, и я, решив ему помочь, принялся глубоко отхаркиваться: главное – еще чуть-чуть вытошнить, и тогда спазмы отступят.
ОООЭЭ. ОООЭЭ. ОООЭЭ.
В унитаз капнуло немного слизи.
Ну вот. Вот так.
Теперь все?
Да.
Ох.
Уф.
Вцепившись в край раковины, я поднялся, ополоснул холодной водой лицо и с ощущением почти легким и приятным побрел в гостиную. Там я опять рухнул на диван, подумав, что надо бы узнать, который час, но не получилось. Надо было подождать, когда тело наберет сил и можно будет начинать день. Я собирался написать новый рассказ.
Такие провалы, когда от воспоминаний о пережитом остаются лишь клочья, были для меня обычным делом с тех самых пор, как я впервые напился. Это произошло летом, по окончании девятого класса, на Кубке Норвегии, и я все смеялся и смеялся, это чувство словно накрыло меня, хмель унес меня к свободе, туда, где я действовал по своему усмотрению и при этом вырастал над собой и делал все вокруг чудесным. Потом я помнил лишь обрывки, фрагменты, отдельные части картинок, спроецированные на стену мрака, из которого я выныривал и в котором исчезал, и такое было в порядке вещей. И так оно продолжалось. Весной следующего года мы с Яном Видаром пошли на карнавал, и мама накрасила меня под Боуи в образе Аладдина Сейна, город наводнили люди в черных кудрявых париках, коротких обтягивающих шортах и пайетках, повсюду били в бразильские барабаны, но воздух был холодным, люди – зажатыми, каждому требовалось преодолеть
Даже мы с Яном Видаром, двое шестнадцатилетних дрыщей, понимали, что зрелище это печальное. Нам, разумеется, сильнее всего не хватало в наших буднях дыхания юга, если нам чего и недоставало, так это упругих трясущихся грудей и задниц, музыки и веселья, и если мы и стремились кем-то стать, так это смуглыми, самоуверенными мужчинами, для которых такие женщины – легкая добыча. Мы выступали против скупости и за щедрость, против зашоренности и за открытость и свободу. И тем не менее вид карнавала переполнял нас грустью за наш город и нашу страну, потому что гордиться тут было решительно нечем; да, весь город, словно сам того не осознавая, выставлял себя на посмешище. Но мы это понимали и расстраивались, бродя по улицам, отхлебывая из спрятанных в кармане бутылок, медленно пьянея, и проклиная наш город и его тупых жителей, и постоянно высматривая знакомые лица, тех, к кому можно было прибиться. Точнее, девчоночьи лица. Или, на крайний случай, знакомые мальчишечьи лица, рядом с которыми маячили незнакомые девчоночьи. Наша затея была обречена, таким способом знакомства с девчонками не заведешь, но мы не сдавались, в нас не угасали искры надежды, и мы брели дальше, все пьянея и пьянея, грустнея и грустнея. А потом я в какой-то момент утонул в самом себе. Не для Яна Видара, нет – он видел меня и, спрашивая, получал от меня ответ, поэтому полагал, будто все как обычно, но он ошибался, я исчез, я опустел, утонул в пустоте моей души, иначе не назовешь.
Кто ты, когда не знаешь, что существуешь? Кем ты был, если не помнишь, что ты вообще был? Проснувшись на следующий день в общежитии на Эльвегатен, я утратил всякое знание и чувствовал себя так, словно заблудился в городе. Я мог натворить все что угодно, потому что, напившись, забывал о границах и делал все, что в голову придет, а в голову ведь чего только не приходит.
Я позвонил Яну Видару. Он спал, но отец разбудил его и велел подойти к телефону.
– Что произошло? – спросил я.
– Ну… – он замешкался с ответом, – строго говоря, ничего не произошло. Это и неприятно.
– Что в самом конце было, я вообще не помню, – сказал я, – помню, мы шли к Силокайе, а больше ничего.
– Серьезно? Вообще ничего?
– Ага.
– Не помнишь, как мы залезли на грузовик и показывали всем задницы?
– Это правда?
Он расхохотался:
– Разумеется, нет. Ладно, расслабься, ничего не произошло. Хотя нет, когда мы шли домой, ты у каждой машины останавливался и гляделся в зеркало. Нам кто-то крикнул: «Эй», и мы побежали. Я вообще в тебе ничего странного не заметил. Ты чего, пьяный, что ли, был?