Моя борьба
Шрифт:
Пока на кухне варилась картошка, они пили пиво. Еще купленное пиво И вина они купили. Они всегда пили и всегда все выпивали. И писателя потом всегда мучила совесть, и он потом долго не появлялся. Наверстывая упущенное время за письменным столом.
— Хочешь, я прочту тебе что-то… я написала тут… — певица даже покраснела.
— Про меня? — не моргнув глазом спросил писатель, лежа на диванчике пэдэ.
— Нахал же ты…
— Ну давай читай. Давай-давай.
Певица с недоверием относилась к писателю. Он хоть и положительно принимал ее писательство, поощрял ее и даже подтолкнул на это — «Что ты пишешь стихи? Кто их читает? Пиши прозу.
Крок-Хоррор
В воскресный день первого весеннего солнца я стояла на мосту у Нотр-Дам, закованном цепями от машин. Но тарахтелки-мотоциклы умудрялись все-таки въезжать на него… На мосту играл оркестрик из шести человек Это были люди из Перу. В пончо и шляпах, они стояли на тротуаре, а по проезжей части ходила девушка во множестве юбок, с маслеными черными волосами, со шляпой в руке. Я дала десять франков. Мне так нравилось! Хрипотца, выдуваемая одним из музыкантов из трубочек, — я так и не знаю названия этого инструмента — бум-бум! большущего барабана, переливы маленькой гитарки, басы огромной и треньканье мандолины… Отсутствующие и суровые даже лица музыкантов. Танцевать надо было бы, закинув голову назад, как будто застрелили.
Я забываюсь под их музыку вечером. Я купила у них кассету. Я слушаю их музыку по вокмэну. Я не хожу по улицам в вокмэне. Я ненавижу всех, кто ходит в наушниках. Они ничего не видят и не слышат и лишают себя звуков города, движений ветра, листвы, окликов или просто улыбок влюбляющихся с первого взгляда, надев наушники. Я слушаю людей из Перу в постели. В спаленке с занавешенными окнами. Лежа под простыней голая. А люди из Перу поют «Фальсия». Я не знаю, что это значит. Может быть, имя. Приходит Ли. Мы миримся с ним Когда мы миримся, мы в постели. Он видит мою голую ногу и ложится рядом со мной. Я не хочу расставаться с людьми из Перу Он говорит: «О’кей!» И я остаюсь в наушниках.
Я в деревушке недалеко от города Лима. Лима, Лимочка! Это покинутая всеми жителями деревня, с развевающейся соломой на крышах лачуг. Под навесом сидят люди в изодранных одеждах, у кого-то запеклась кровь на виске. Базука прислонена к столбику. Дует ветер, поднимая пыль и куски, клочья выжженной травы. Кто-то жадно пьет из кувшина. Женщина зовет «Фальсия!», и на крылечке-ступеньке появляется девочка в рваном платьице, из которого выросла еще прошлым летом. На ней большая соломенная шляпа, а в руке инструментик из множества дудочек. Девочка дает их одному под навесом. Другой снимает с нее шляпу и, улыбаясь, надевает себе на голову, накрывая пол-лица полями от солнца, пробивающегося сквозь щели в навесе. Девочка ходит вокруг людей под хрипотцу, выдуваемую из дудочек, и ветер задирает ее платьице над загорелыми ногами в пыли и ссадинах. Женщина стягивает свои масленые черные волосы в узел и перевязывает голову раненому. Потом она шепчет что-то девочке, и та бежит в дом За тихим дыханием музыки они не услышали вертолета.
Вот девочка выбегает, и мисочка с водой падает из ее рук. Люди лежат под навесом с застывшими лицами, и женщина подпирает столб узлом волос. Тот, что играл на дудочках, крепко держит их в руке, в зажатом
Она выходит на дорогу. Ее ноги поднимают пыль и движутся будто в такт расстрелянной музыке. «Лесная листва» догоняет ее, и она падает, подняв клубы пыли, и шляпа катится по дороге, как перекати-поле.
— Эй, ты где? — спрашивает меня Ли.
Я снимаю наушники, и мы громко дышим.
В уголке глаза у меня слезинка. Она катится по щеке и сбегает по горлу к ключице, как перекати-поле. Я вижу все сиренево-лилового цвета. Я думаю, что хотела бы умереть с Ли. Я бы хотела, чтоб он убил меня. Ему можно доверить. Он бы не испугался и конечно же убил бы себя потом… Я совсем уже плачу — хрипло-тихо.
— Что делать будем?
— Что? — переспрашиваю я.
— Что делать будем, раз так любим?..
— Это я такое сказал? Быть не может! — воскликнул писатель.
— Еще как может! Я точно помню. У меня записано в дневнике, я не могла наврать такое в дневнике… В твоем дневнике, конечно, такого не найдешь, у тебя коллекция гадостей обо мне, в твоем дневнике. Потомки будут удивляться — за что же он любил этого монстра, эту жуткую бабищу сорока с лишним лет?!
Потому что из твоих описаний я монстр престарелый! Фу!.. Ну, что? Как?
— Ничего… Про меня мало. Надо больше про меня. Ну и это, отрывок чего-то. Пиши роман про русскую в Америке. Меня агентша моя просила. Меня, написать от женского имени. Вот ты напиши, я ей пошлю.
— Ну да, про Америку, конечно. Потому что про русскую в Париже ты уже написал. Сволочь ты.
— Очень хорошо получилось. Смешно.
Вот это-то певице больше всего и не нравилось.
Смешной она никак не хотела быть. Какой угодно дрянной, но не смешной.
— Я никогда не забуду, как ты, захлопав в ладоши и подпрыгивая, пропел: «А я первый!» — по поводу романа твоей проклятой пизды.
— Она уже давно не моя, а стала твоей. Большой подругой.
— Хуй с ней, но все-таки ужасно, что ты так безразлично и даже с презрением о ней говоришь. Ты же ее любил!
— Она деградировала. Стала мещанкой, буржуазной дамой и боярыней какой-то. Мне даже иногда стыдно, что я ее когда-то любил.
Машка могла бы ликовать, но она была справедливой, Мария.
— Может, ты и не ее любил, а образ, тобой же придуманный. Но для меня она всегда была мещанкой со всеми ее шляпками, чулочками и пипеточками в стихах. Для нее писать — все равно что сидеть перед зеркалом, и делать мэйк ап, и говорить, ах, какая я красивая! Для меня же это процесс демакиирования, писательство… И все-таки ужасно, что любовь вот так проходит и остается… что? Стихи, за которые тебе стыдно, которые ты не хочешь печатать?!
— Невозможно любить вечно. Тем более безответно. Надо тогда взять винтовку и убить. Ты бы не хотела умереть от пули любящего тебя мужа!
— Но мне обидно узнать, что он меня разлюбил.
— Ну любил, ты ведь его больше не любишь. Вот и он разлюбил.
— Ну и очень жаль. Тем хуже для него! «Еще страшней, когда разлюбишь ты!»
Певица не беспокоилась на самом деле о том, что ее разлюбили бывшие мужья. Она боялась, что писатель разлюбит и что она станет таким вот воспоминанием, как Врагиня.