Моя другая жизнь
Шрифт:
После отъезда Бёрджесса Летфиш стал чаще и настойчивей искать моего общества — именно потому, что Бёрджесса в Англии не было. Когда же Бёрджесс оказывался в Лондоне проездом, мы встречались и выпивали. Как-то раз я случайно столкнулся с ним в Нью-Йорке, а в Страсбурге мы прочитали совместную лекцию. К тому времени разница в возрасте уже перестала иметь значение. Я был его знакомым, а не протеже. И вообще это был человек, избегавший близких отношений с кем бы то ни было.
У английских писателей была среди прочих одна отличительная черта: они проводили немало времени на Граб-стрит, причем многие подолгу там жили [69] . В общей своей массе это были люди работящие, лишенные снобизма,
69
На улице Граб-стрит (ныне Милтон-стрит) в XVIII в. жили неимущие литераторы: название ассоциируется с литературной поденщиной, низкооплачиваемым литературным трудом.
Бёрджесс был добр со мной, но порой мог и рассердиться, и, глядя, как он попыхивает своей зловонной трубкой или держит ее в дрожащих пальцах, словно дымящийся карандаш, я чувствовал, что душа у меня уходит в пятки. Он на дух не переносил английский средний класс и очень резко реагировал на то, что, по его мнению, было проявлением мещанства. Даже в обычном разговоре он употреблял такие слова, как кудесник, боговдохновенный, идиолект, которые использовал в своих текстах. Он всегда останавливался в лучших отелях — в Лондоне это был «Кларидж», — хотя постоянно жаловался на бедность, — возможно, стеснялся того, что так много пишет и так много публикуется. При том что Бёрджесс старался жить экономно, он всегда щедро давал на чай. Этим вообще порой грешат те, кто рос в стесненных обстоятельствах. Они так поступают из страха и сочувствия, отлично понимая состояние тех, кто их обслуживает. Хорошие чаевые — неловкая попытка задобрить слабых и завистливых.
— А он пьет? — поинтересовался у меня Летфиш, который сам в этом отношении проявлял, я бы сказал, чрезмерную осторожность. Он мог долго сидеть над полпинтой пива, которое ошибочно именовал «горьким».
— В известном смысле, — дипломатично отозвался я.
— Готов поспорить, он еще хуже меня! Я-то всегда что-то там лакаю.
Бёрджесс пил довольно много, хотя алкоголиком не был. Он был слишком поглощен своей работой, чтобы огрублять или принижать литературный процесс употреблением спиртного. Только завершив трудовой день, Бёрджесс налегал на джин, ублажал себя вином, накачивался пивом. «Вы уже всё?» — поинтересовался он, когда однажды в лондонском ресторане я отставил бокал с вином, допить который не было сил. После чего преспокойно взял бокал и одним глотком осушил его. Я не переставал дивиться его неугомонному уму. Алкоголь снова делал его настоящим ирландцем — и заставлял многое ему прощать. В те несколько раз, что я видел Бёрджесса пьяным, на его лице появлялось выражение той крайней незащищенности и страдания, какое бывает у людей, отождествляющих состояние опьянения с чем-то позорным, — выражение муки и виноватого удивления.
Я не знаю писателя, который превосходил бы его в трудолюбии или щедрости. Разумеется, он имел право выбирать для рецензирования лучшее из появившегося за неделю, а выскочкам вроде меня и Иэна Маспрата доставались остатки. Но именно Бёрджесс обладал интеллектом, стилем и самоуверенностью, позволявшими ему браться за рецензирование нового издания Британской энциклопедии, Оксфордского словаря английского языка или одиннадцатого тома «Дневника» Пипса. При этом у него оставалось время на знакомых, студентов, начинающих писателей. Он написал предисловие
70
«Заговорщики» (франц.)
Бёрджесс писал прозу и сочинял музыку. «Что касается литературы, — как-то сказал он, — я откликаюсь на все разумные предложения. — И, помолчав, добавил: — И на неразумные тоже». Возможно, стать великим писателем ему мешали его непоседливость, нетерпеливость, сверхпродуктивность. Но он и не помышлял о величии; он только хотел писать качественно и оригинально. Он не был жесток. В его великодушии была большая мудрость. На мой взгляд, это было его главным достоинством. Он мог выключиться на какое-то время, забыть о своем и оценить то, что делают другие.
— Однажды я решил написать книгу путевых очерков, — как-то сказал Бёрджесс. — Мы сели в наш «дормобиль» и покатили на юг Италии. Точнее, в Калабрию. Все шло отлично. Нас замечательно кормили. Каждый день я садился и записывал свои впечатления. Думал, получится книга. Но недели две спустя понял, что все это жуткая чушь.
— С удовольствием почитаю вашу книгу о южной Италии, — заметил я.
— У меня так ничего и не вышло, — отозвался Бёрджесс. — Но я вот что вам скажу. Раз в год я перечитываю ваш «Железнодорожный базар».
Это был типичный бёрджессовский комплимент. Причем по-бёрджессовски очень щедрый, однако я знал — ему действительно понравился «Базар». И я начал понимать, почему он относится ко мне с симпатией. Я сумел написать так, как ему не удалось. Он стал моим читателем. Но именно по этой причине я восхищался Бёрджессом и многими другими. Они делали то, на что я оказался не способен. Не понимая, как именно возникает книга, я ценил по достоинству умение прекрасного писателя проникнуть в читательскую душу. Это было самое главное. Как такое удается?
Простой читатель восхищается писателем, но только его коллега по перу в силах оценить волшебство. Порой мне казалось, что я — единственный читатель Бёрджесса. Потому-то появление Летфиша сначала озадачило, а затем и рассмешило меня. Летфиш вбил себе в голову, что владеет частью Бёрджесса — на том основании, что собирает его книги. Меня обижало, что Летфиш не видит творческих мук, скрывающихся за страницей печатного текста. Самонадеянность, сквозившая в его словах «Я его собираю», выводила меня из себя.
Я благоговейно относился к достижениям прекрасных писателей и мучился неспособностью понять их жизнь. Я открыл для себя истину, известную очень немногим читателям: написать ту или иную конкретную книгу может тот или иной конкретный писатель и больше никто. Мое восхищение их победами вырастало из недоумения — как же им такое удавалось?! Такие писатели вдохновляли меня тем, что сначала заставляли почувствовать себя глупцом, а потом вдруг рождали во мне ощущение, что я кое-что все-таки понимаю.
Тот, кто читает замечательную книгу, исполняется вдохновением и сознанием собственного невежества, недоумением и верой, превращается в послушного, завороженного ученика, ковыляющего за величественной фигурой автора.
Мне было понятно, как пишут книги обычные писатели. Это добротная столярная работа, ремесло, доступное другим писателям, но все-таки не искусство. Тебе ясно, где и как все подогнано, как навешено на петли. Люди, не имевшие отношения к литературному творчеству, нередко советовали мне почитать то-то и то-то. Я упоминал Нью-Йорк и слышал: «Обязательно прочтите…» Называли очередную недавно вышедшую книгу, но я никак не мог втолковать тем, кто сам не пишет, что эти книги, возможно, обладают энергией и заслуживают успеха, но меня они не вдохновляют, и вообще их явно перехвалили. Я просматривал такие тексты и понимал, как они устроены. Без тени иронии я говорил, что и сам так могу, — собственно, и делал что-то похожее.