Моя очередь развлекаться
Шрифт:
Ужас нарисовался на ее милой мордашке, она молча схватила проклятого Талейрана и понеслась с ним обратно, чтобы успеть сдать до закрытия хранилища, иначе уволят, засудят, опозорят…
Бог весть, что мелькало у нее в голове и что она тогда обо мне думала.
Во всяком случае, вторично показавшись из дверей через десять минут, она спокойно спросила:
— Зачем вы это сделали?
— Это мой первый дурацкий подвиг в вашу честь!
— Надо полагать, что следующие подвиги будут такими же дурацкими?
— Нет, леди, все остальные грозятся быть настоящими.
…Нашей
Помню, как я злился, глядя на развеселых дружков Сережу и Вову, которые наперебой угощали Ольгу всякими изысканными напитками, и она, отродясь не вкушавшая ничего подобного, с удовольствием мешала сухое вино, ликеры, шампанское… Под занавес застолья Сережка Шпакин уговорил ее выпить „шикарного двадцатилетней выдержки коньяка“. Что и явилось последней каплей.
Еще раз посмотрев на глупо хихикающую и неумело флиртующую свою возлюбленную, я хватанул стакан и, громко хрустя огурцом, демонстративно вышел из комнаты. Меня не было с полчаса — дошел до речки, искупался, покурил… Когда пришел обратно — в двухэтажной даче было тихо. Похоже, вся компания расползлась по комнатам и углам, кто спать, а кто „покувыркаться“…
…Ольгу я нашел в одной из комнат второго этажа. На ней, совершенно голой, как-то странно, чуть ли не поперек, лежал Сережка в одной футболке. Мертвецки пьяный сон… Я тоже, как во сне, подошел к столу, где папаня Вовки (хозяин дачи) держал бронзовую статуэтку вождя мирового пролетариата, и вот этой увесистой хреновиной изо всей силы долбанул Сережку по голове.
Потом были крики, „Скорая“, милиция — в общем, по полной программе. Шпакина еле спасли и лечили его проломленный череп месяца два в больнице.
Дело о покушении на убийство стараниями высокопоставленных родителей гулявших на даче отпрысков было замято. Но из университета пришлось уйти, и — более того, чтобы в случае чего не особо доставали, меня быстренько подвели под осенний призыв.
Так я, практически не вынырнув из того страшного сна на даче, нежданно-негаданно отправился „выполнять гражданский долг“.
Правда, и здесь мне попался не обычный стройбат, а одно из элитных спецподразделений — их много тогда было: „Альфа“, „Бета“, „Омега“…
Ольга, протрезвев, чуть не рехнулась с горя, осознав, что натворила. Валялась у меня в ногах, рыдала и умоляла простить ее. Что я и сделал, хотя, честно говоря, у меня, как в той сказке Андерсена у мальчугана Кая, сердце стало покрываться льдом. Жизнь дала первую ощутимую, хотя и не смертельную трещину.
Я тогда подумал, что в армии все забуду, отойду и действительно прощу. Потребовал у Ольги клятвы верности, и она обещала ждать моего возвращения.
Но, сколько раз я потом убеждался,
Я в это время проходил, как тогда говорили, „школу мужества“ — начались все эти южные конфликты — Карабах, Сумгаит, Тбилиси, Баку… Сколько ребят, моих земляков, погибло рядом со мной из-за этих черножопых! Мне еще повезло: только пальцы на правой руке чуть прихватило шальным осколком…
Короче, на мою службу хватило. И вот в Баку, после ночного боя, как это бывает в кино, приезжает кто-то из Тарасова, привозит почту. Письмо от нее: „Прости, пойми… любовь и дружба… не забуду“. Я тогда весь автоматный рожок со злости в небо выпустил, и меня за эту очередь — всех опять переполошил — чуть под суд не отдали. Обошлось.
Но вот тут я почти физически почувствовал у себя кусок льда в груди слева. И холодную ярость и четкость мысли. Я знал, что не первый и не последний попадаю в такую ситуацию. Что это как бы и нормально и происходит чуть ли не со всеми.
Но я не хотел быть и терпеть, „как все“…
Во время туманного юношества я много читал, проглатывал подряд все книги из подписных дефицитных изданий домашней библиотеки. Эти пушкинские, лермонтовские, тургеневские и прочие девицы и девушки. Боже, как я стал теперь ненавидеть всю эту слащавость! Это лицемерие невинности! „Ох дурят они нашего брата“, — часто вздыхали, шутейно примиряясь с неизбежным, мужики-простецы. „Нет, — говорил я, — не просто дурят, они убивают, ломают судьбы и жизни, ложь — это их естество и т. д. и т. п.“.
Я в ярости кричал, пытаясь доказать изначальную подлость женской натуры, — надо мной посмеивались, успокаивали — ну что ж, мол, раз бабы такие суки, переходи, Диман, на коз или мальчиков.
— Нет, — сказал я себе, — я буду их иметь, трахать, топтать, всех, кого захочу, когда, как и сколько захочу. Я буду всем — им, себе, окружающим — доказывать, что внешне самая любящая, чистая и бескорыстная из них — суть лживая, порочная, жадная и подлая тварь. Надо только создать подходящую жизненную ситуацию, и правда выплывет.
Так постепенно сформировалось мое кредо, ставшее смыслом оставшейся жизни.
Я решил доказать всю низость женского предательства через „оправдание Дон Жуана“. Это как бы изменение и дополнение к пушкинской пьеске, когда Командор-мститель не приходит… А с донной Анной я буду вытворять все, что захочу.
Все эти „вдовы великой любви“ (как я их назвал для себя) и гроша ломаного не стоят, если правильно выстроить атаку и создать цепь благоприятствующих обстоятельств.
Сначала теоретически (а потом и на практике) я нашел для себя огромное удовольствие в близости с „женщиной в трауре“. Но в один прекрасный момент в своих рассуждениях я дошел до логичной мысли: чтобы создать ситуацию типа Дон-Жуан против Командора, мне придется кого-то убить…