Моя повесть о самом себе и о том, чему свидетель в жизни был
Шрифт:
Нередко застигала нас гроза. В воздухе душно, ни звука, ни движения. Кипучая жизнь уступает место томительной истоме: природа в напряженном ожидании. С краю горизонта медленно ползет сизая туча. Она растет, клубится, расплывается по небосклону. По ней шныряют изогнутые стрелы молний — все ближе, все ярче. Глухой ропот грома становится сильнее, отрывистее — и вдруг над головой оглушительный треск, непрерывное, ослепительное миганье точно разверзающихся небес. На вас льют потоки дождя: за ливнем не видны окрестности. Нам и жутко, и весело…
Но мы предвидели грозу и заранее нашли себе приют в шалаше пасечника. А какая благодать после грозы! Что за свежесть и чистота воздуха! Как благоухают лес и поля! Трава, листья сияют обновленной зеленью. Опять трещит кузнечик и порхает
Возвращаюсь к поездкам по сенокосным лугам. Одна из них чуть не стоила мне жизни. Отец обзавелся бойкой лошадкой, на которой и разъезжал в таратайке. Мы ехали вдвоем. Мне страсть хотелось сесть на передок и править лошадью. Отец, обыкновенно не податливый на мои желания, на этот раз как нарочно оказался сговорчивым. Он передал мне вожжи, и я, к моей неописанной радости, очутился на передке. Недавно шел дождь, и смоченный передок был очень скользок. Погоняя лошадь, я как-то с него соскользнул и мгновенно, вместе с вожжами, очутился под таратайкой. Лошадь была молодая и горячая. Почуяв что-то неладное, она бросилась в сторону и стрелой понеслась по полю. Отец обмер от ужаса. Он слышал мой крик, но не видел меня. Я платьем зацепился за деревянный шкворень повозки, и меня влачило по земле. Остановить лошадь было нечем: я с перепугу крепко ухватился за вожжи и не выпускал их из рук. К счастью, испуганное животное ограничилось бегом и не било копытами: иначе мне бы не сдобровать. Наконец, сильный толчок стряхнул меня на землю: шкворень лопнул; лошадь пробежала еще с полверсты уже с одними оглоблями и сама стала. Обезумевший от страха за меня, отец выскочил из таратайки, в уверенности, что поднимет только мой труп, но увидел меня уже на ногах, почти невредимого, хотя сильно испуганного. Он не верил своим глазам и долго ощупывал меня, с целью удостовериться, что я действительно цел. Ни один из моих членов не пострадал, только на левой щеке оказался разрез и на левой же ноге сильная ссадина от удара о камень. Кое-как смастерили мы новый шкворень, соединили с таратайкой оглобли и переднюю ось и уже шагом доплелись до соседнего хутора, где нашли отдых и радушный прием.
Окрестные хуторяне вообще очень любили моего отца. Они не забывали, что он пострадал, отстаивая их права и интересы. Из них мне особенно памятен один почтенный старик по прозванью Громовой, живший на хуторе Кривая Береза. У него была масса сыновей, дочерей, внуков и правнуков, вращаясь среди которых он имел вид настоящего патриарха. Кроткий и несколько важный в обращении, он пользовался уважением своего многочисленного семейства, которое чтило в нем своего главу и не выходило у него из повиновения. Сыновья его были все грамотные. Один служил в военной службе и уже имел чин унтер-офицера. Другой готовился тоже в солдаты и учился у моего отца. Громовой был богат. Он владел стадами коров и овец, двумя ветряными мельницами, пасекой и обширным садом. Мы с отцом часто проводили у него целые дни. Он принимал и угощал нас как близких, дорогих друзей и на прощанье еще всегда нагружал нашу таратайку всевозможными продуктами своих полей, сада и пасеки.
Неудавшаяся операция с сеном опять оставила моих родителей без средств. У них теперь не было ни дома, ни земли, никаких орудий для добывания хлеба физическим трудом. Отец искал должности управителя имением или стряпчего по тяжебным делам: он превосходно знал законы. Но должность не открывалась. Пришлось снова промышлять учительством. Любознательные малороссияне и на этот раз не оставили его без учеников. И вот дни наши потекли прежнею чередою, в непрерывных занятиях и в борьбе с нуждою.
У моей бедной матери скоро открылся и еще новый источник огорчений. Романтический, тревожный дух отца, замкнутый в слишком тесной сфере, бился как птица в клетке. Он постоянно куда-то рвался, чего-то искал и, не находя желаемого, падал духом и делался жертвою сильного раздражения. Пылкая натура увлекала его за пределы домашнего очага, и, когда представлялось
Случай сблизил его с одною молодою вдовой, нашею соседкой по хутору. Это была поразительная красавица южного типа, с продолговатым, золотисто-смуглым лицом, с волосами как вороново крыло и глазами, в полном смысле слова, «ясными, как день, и мрачными, как ночь». Непонятно, как она могла родиться в нашем краю: ей следовало бы быть уроженкою дальнего юга, Андалузии. Она провела два года в Петербурге и в Москве и приобрела там некоторую утонченность, от чего красота ее и природная грация еще возвысились.
Здоровье мужа ее было сильно расстроено, и он обратился за советом к моему отцу. Тот сразу увидел, что больному нет спасения: он страдал чахоткою. Но, чтобы не смущать преждевременно, отец стал навещать его и поить какой-то травой. Раз как-то он и меня взял с собой. Оказалось, что мы приехали принять последний вздох больного. Тут я в первый раз лицом к лицу встретился со смертью, и мрачный образ ее произвел на меня неизгладимое впечатление. Умирающего окружали священник, отец мой и еще какие-то лица. Жена рыдала, склонясь к его изголовью. Я стоял в углу комнаты и со страхом и любопытством наблюдал за тем, что происходило. Больной только что исповедался и приобщился. Он дышал тяжело и прерывисто, долго усиливался говорить и не мог. Наконец, обратясь к священнику, произнес:
— Не надо ли еще чего исполнить? Это усилие было последним: глаза его закрылись, он перестал дышать.
— Все кончено, — сказал отец, — вот и философия! На последнем слове он сделал особенное ударение: священник был умный и ученый, и отец с ним часто рассуждал и спорил о философских предметах. Во всей этой сцене меня всего больше поразило спокойствие умирающего. Смерть, таким образом, представилась мне, на первый случай, не столько в ужасающем, сколько в торжественном виде.
Отец и по смерти мужа продолжал навещать красавицу вдову, которая постепенно привыкла видеть в нем единственного друга. Между ними произошло сближение, долго бывшее отравой жизни моей матери. Но она великодушно скрыла в сердце печаль, ни жалобами, ни упреками не смущая и без того удрученной души своего мужа. Она страдала, по обыкновению, тихо, безропотно, ища утешения в исполнении обязанностей.
Я тем временем рос без особых событий в моей личной жизни, подвергаясь лишь тем случайностям, какие неизбежны в бедном быту, где не до того, чтобы правильно и систематически заниматься развитием детей. Тут не было и тени воспитания, а было одно произрастание, под влиянием известных условий. Что совершалось во мне, то совершалось само собой, без посторонних усилий и вмешательств. Я рос, как растет в лесу молодое деревцо: выдадутся теплые, ясные дни — и оно пускает ростки, зеленеет; наступает мороз — и листья блекнут, свертываются, а готовый распуститься цвет опадает.
О нравственности моей, правда, до некоторой степени заботилась мать, и я, конечно, ей обязан первыми понятиями о чести и долге. Но главным образом я был предоставлен самому себе и все больше и больше сосредоточивался. При неприятных с кем-либо столкновениях я всегда спешил уйти в сторону: убегал в сарай и, зарывшись в сено, переживал там свое огорчение, затем принимался строить самые невероятные воздушные замки. Шумные игры детей вообще мало меня привлекали: я в толпе других мальчиков чувствовал себя неловким и затерянным. Но с глазу на глаз с избранным товарищем я бывал жив, весел, изобретателен.
Видя мою жадность к чтению, отец стал засаживать меня за серьезные книги. Но интерес к читаемому в таких случаях, быстро улетучивался. Книги были большею частью сухие учебники, иногда превосходившие мое понимание. Сунут мне, например, в руки русскую историю в издании для народных училищ: «Читай! — скажут. — Это полезнее тех-то и тех-то пустых книг и лучше беганья по двору».
Я сижу и читаю о полянах, древлянах, кривичах, вятичах… Меня поражает странность имен. Перевертываю листы: там перечислены битвы, режутся князья… Но мысль моя уже давно свободной птицей летает в заколдованном царстве, где я сам полновластный хозяин и царь.