Моя повесть о самом себе и о том, чему свидетель в жизни был
Шрифт:
Все педагогические приемы в этих школах сводились к употреблению ременной плетки о трех или четырех концах и палей, т. е. ударов линейкой по голой ладони. День субботний был самый знаменательный в школьной жизни. По субботам обыкновенно секли шалунов за проказы, содеянные ими в течение недели, а школьников, ни в чем не провинившихся, за проказы, которые могут быть сделаны впереди.
Были, впрочем, и такие школы, где это повальное сечение не составляло неизбежной необходимости. Школа моего отца была одною из таких и вообще отличалась и тоном, и способом преподавания. Там дети учились чтению не по часослову и псалтырю, а по книжкам гражданского шрифта. Кроме того, их всех обязательно обучали письму и арифметике. Тройчатка у нас заменялась розгою, но и к той редко прибегали, только в крайних случаях. За то нашу школу и посещали дети высшего слободского сословия — мещан и вообще обывателей,
Плата, взимавшаяся моим отцом за обучение детей, была невелика, но он пополнял ее доходом с земли, которую сам обрабатывал. К тому же все необходимое для существования было очень дешево в нашем краю. Это сообщало нашему домашнему быту не только удобства, но и своего рода утонченность, мало известную другим жителям слободы. Мы пили чай. Иные блюда за нашим обедом приготовлялись и подавались на стол по-городскому. Отец носил сюртуки и фраки. Мать, вместо живописного малороссийского очипка, повязывала голову платком, как горожанка, а вместо плахты и корсета носила довольно нелепого покроя немецкое или, так называемое, длинное платье. Меня тоже одевали в сюртучки. Отец до педантизма любил опрятность в одежде и в доме, с чем охотно сообразовалась и моя мать. Мало того, он даже был склонен к роскоши и вообще не имел понятия о том, как сберегать копейку на черный день. Лишь только улучшалось его положение, у нас в доме заводились вещи, без которых в крайности можно было бы обойтись, а угощение «добрых людей», как симптом общего малороссийского гостеприимства, становилось чаще и обильнее.
Разумеется, это не вело к упрочению благосостояния семьи, но благоразумие и экономия моей матери составляли достаточный противовес расточительности отца. Да и он сам, при всей своей нерасчетливости, был очень умерен в личной жизни. Он не пил вина и не любил никаких крепких напитков, довольствуясь рюмкою настойки перед обедом. Зато ему нравились сласти, плоды, варенье, разные заморские лакомства, но он употреблял их умеренно, наслаждаясь больше их качеством, чем количеством. В памяти моей запечатлелся «сладостный образ» некоего Сидорки, который ежегодно привозил по зимнему пути из Москвы вороха пряников, пастилы, изюму и вообще всякой всячины этого рода. Проездом к помещикам, он всегда и к нам заглядывал и, если отец бывал при деньгах, уезжал дальше со значительно облегченными санями.
Мои воспоминания об этом периоде детства, конечно, неполны и отрывочны. Помню, что я учился читать и писать у отца, вместе с другими школьниками, часто бывал у бабушки Степановны, которая в то время успела меня почти совсем отвлечь от другой бабушки или, по-малороссийски, «бабуси» Емельяновны, играл с теткою Елизаветою в перушки, воображая в них гусей, уток и кур, но всего больше любил ездить с отцом на охоту. Часто мы всею семьею отправлялись в ближний лес, где отец отыскал красивое местечко, которое мы называли Кривою Поляною. Там, под тенью роскошного дуба, мы пили чай и собирали травы: отец, несколько знакомый с медициною, их сушил и употреблял в лекарство.
Эти поездки доставляли мне невыразимое удовольствие. Я, разумеется, еще не был в состоянии сознательно наслаждаться природой, но меня влекло к ней инстинктивно. Я бывал совершенно счастлив в поле, в лесу и всегда охотно променивал игры с другими детьми на уединенную прогулку, вдали от человеческого жилья. Вообще я не любил толпы детей, но с жаром водил дружбу с одним или двумя мальчиками, приходившимися мне по сердцу. По временам мною овладевала страсть к смелым похождениям, но это, очевидно, происходило не от врожденной храбрости, а от непонимания опасности. Однажды я затеял бриться и изрезал себе руки; на одной и до сих пор не исчезли следы моей неудачной попытки.
В другой раз, ускользнув из дому, я побежал к реке. Там у причала стояла отвязанная лодка. Я мигом в ней очутился. Лодка отделилась от берега и потянулась вдоль по течению. К счастью, моя мать была недалеко, в огороде. Она перепугалась, увидев меня среди узкой, но глубокой реки, радостно махающего ручонками. Кое-как уговорила она меня сидеть смирно и позвала работника. Тот вплавь добрался до лодки и благополучно высадил меня на берег.
Но самый блестящий мой подвиг состоял в том, что я чуть не сжег нашей хаты, а с нею, может быть, и всей деревни. Мой отец был страстный охотник. Смотря на него, и меня разбирало желание пострелять птиц. Однажды его не было дома; я обрадовался случаю, снял со стены ружье, зарядил дробью и вышел на двор. Там, на вербе, беззаботно чирикала стая воробьев: они-то и были предметом моих вожделений. Для лучшего прицела я взобрался под кровлю нашего дома и оттуда произвел выстрел. Огонь с полки попал на камышовую крышу — и не миновать бы великой беде, если б на дворе
Нельзя сказать, чтобы я вообще был сорванец. Мне для этого не хватало ни смелости, ни развязности. Я, напротив, скорей был робок и застенчив, вероятно, от строгого обращения со мной отца. Но я легко увлекался и, под влиянием увлечения или какого-нибудь пристрастия, делал вещи, которые далеко превосходили дерзостью обычные шалости моих сверстников.
Ссылка
Пока отец мирно занимался возделыванием своей землицы и сада, да учил грамоте земляков, ему готовилось неожиданное горе. Он уже не занимал никакой официальной должности в слободе и не мешался в ее общественные дела, но враги продолжали подозрительно смотреть на него. Он был хотя теперь и безмолвный, но все же свидетель их беззаконий, и им хотелось во что бы то ни стало от него отделаться. Не знаю, какой предлог нашли они, чтобы очернить его перед графом, только из Москвы вдруг явилось предписание конфисковать имущество отца, а его с семейством сослать в отдаленную глушь — а именно, в одну из вотчин Смоленской губернии Гжатского уезда, в деревню Чуриловку. Эта была обыкновенная в графском управлении кара за действительные или мнимые провинности.
Незаслуженный удар поверг в отчаяние бедного отца. Его маленькое благосостояние, плод нескольких лет честного труда, мгновенно разрушалось. В данном случае не было ни следствия, ни суда; все решал слепой деспотический произвол. Кто знает, как малороссияне привязаны к родному пепелищу, как тоскуют, расставаясь со своим ясным, теплым небом и благодатными полями, как неохотно братаются с москалями, тот вполне поймет, что значила для моих родителей неожиданная роковая ссылка — эта разлука с родиною, с природою, приветливо отвечавшею на их беззаветную любовь.
Зачем-то, не помню, и я был позван в вотчинное правление. Как теперь, вижу я там моего отца. Вот он посреди грязной комнаты, в простом нагольном тулупе. Он бледен, с дрожащими губами и глазами, полными слез. Верно, ему только что объявили графский приговор. А в доме у нас тем временем все было верх дном: там описывали наше имущество…
Затем я вижу всех нас в просторных крытых санях. Дело было зимой. Возле меня, по одну сторону, угрюмый и мрачный отец, по другую — мать с закутанным в тулупчик годовалым ребенком на коленях: это ее второй сын, Григорий. Нас сопровождали два сторожа. У меня в памяти врезался один из них, человек громадного роста, с хмурым лицом и необычайной силы. Он, шутя, ломал подковы и толстые железные ключи, сгибал пальцами серебряный рубль, но при всей своей мощи был добр и простодушен, как ребенок. Особенно забавлял меня один маневр Журбы — так звали силача. Нам навстречу то и дело попадались и заграждали путь обозы с товаром. Тяжело нагруженные сани не всегда успевали свернуть в сторону так скоро, как того желал Журба, и он распоряжался с ними по-своему: хватал за углы и одни за другими опрокидывал в сугробы. Озадаченные извозчики только почесывали затылок, восклицая:
«С нами крестная сила!» Подвиги Журбы забавляли меня, а его доброта и ласковое обращение служили утешением моим родителям.
Не могу определить, сколько времени мы ехали. Наконец, достигли места нашей ссылки. Глазам представилась маленькая деревушка, дворов в тридцать. На занесенной снегом равнине торчали жалкие курные избы: точь-в-точь болотные кочки или копны перепревшего сена. Позади шумел сосновый бор. Унылый ландшафт наводил невыразимую тоску.
Отец и мать со стесненным сердцем переступили порог дымной избы, где им было отведено помещение вместе с хозяевами. Теснота, чад, московская неопрятность, недаром вошедшая в пословицу у малороссиян, наконец, присутствие тут же, в избе, домашнего скота — все это производило безотрадное впечатление и вызывало брезгливость. Но в массе зла всегда таится частица добра, не надо только упорно закрывать на нее глаза. Вокруг нас, что и говорить, все было мрачно и неприглядно, но на печальном фоне картины не замедлили выступить более отрадные явления. Население края встретило нас самым радушным образом. Оно отнеслось к нам не как к презренным ссыльным, а как к людям, не по заслугам несчастным. Чуриловцы жили среди лесов, отрезанные от больших путей сообщения и промышленных центров, и потому еще сохраняли первобытную честность и простодушие. Они вели жестокую борьбу с неблагодарной почвой севера, буквально обливая ее потом, чтобы добыть скудный хлеб, которым питались. Но труд и бедность шли у них об руку с чувством братства и с состраданием к еще более обездоленным, чем были они сами. Благодаря им мы и в ссылке не чувствовали себя одинокими в той мере, как этого можно было бы ожидать.