Моя Сибирь (сборник)
Шрифт:
Истоки
Шли годы, десятки лет. Мысль о том, что мне не удалось выполнить мой долг перед этим уникальным музыкантом, мучила меня. И вот когда с моей встречи с Котиком Сараджевым прошло почти полстолетия, я начала новую книгу о нем.
Но я уже не та. Прожитые годы как бы надели на меня очки, иной силы стекла; они показывали тему как бы в изменившемся аспекте: уже не живой облик героя так занимал меня. Я все больше погружалась в музыкальное значение им творимого и на колоколах, и на страницах книги. Кто знает, может быть, и сбудется то, во что он верил, – рождение новой области музыки… Воскрешение давних времен, когда, как сказал М. Горький, это было народным искусством, голосом народных торжеств? То, что начато
Иногда я спрашиваю себя, передаст ли мое перо спустя полстолетия мир Котика так, как он был воссоздан в первой моей книге?
Совсем новые трудности вставали на моем писательском пути. О, какими легкими казались мне муки написания моего «Звонаря» в те мои молодые годы! Слушай, наблюдай и пиши! И ни о чем не заботься: чего не спросила вчера, спросишь завтра. Вчера он показался мне отвлеченным, рассеянным, – а сегодня веселым и воплощенным. Мой будущий читатель должен был получать его из моих рук таким, каким я получала его из жизни: он менялся, противоречил себе, оспаривал то впечатление, которое оставил о себе третьего дня, а завтра явится совсем неожиданным, обогащая наше понимание его души. Мой герой был – рядом! Как охотно водил меня по переулочкам старой Москвы, где цвели его звуковые Сирины, редкостные московские колокола! А теперь – теперь я была почти совсем одинока среди людей, о нем не знавших, – мало кто уцелел из слышавших его звон, видевших его музыкальные колокольные схемы. Война унесла многих. Другие, состарясь, болели; к иным затруднен доступ: их, моего или почти моего возраста, охраняли родные от посещений…
И все-таки мне удалось многое узнать от его современников, собрать даже то, о чем я не знала в годы работы над первой книгой.
Вот что мне запомнилось из рассказов О. П. Ламм, дочери профессора консерватории. Котик представлялся ей приветливым, но молчаливым, с лицом чаще печальным, с каким-то отсутствующим выражением. Человеком, глубоко погруженным в думу. Держался он скованно, но, здороваясь, всегда улыбался, глаза у него были добрые. В то время рабочая комната его отца была над их квартирой. О. П. Ламм встречала его в консерватории. Отец его, К. С. Сараджев, очень любил сына, говорил, что у него поразительный слух, но этот дар одновременно является для него источником страдания – он слышит малейшую фальшь. В консерватории шел разговор об особенностях композиторского слуха. П. А. Ламм приводил в пример Шумана, который так же страдал от чрезмерной обостренности слуха. Органист и композитор А. Ф. Гедике проявлял интерес к сочинениям Котика Сараджева, так как его брат Г. Ф. Гедике увлекался колокольным звоном (но только традиционным, церковным, к которому Котик относился отрицательно, как и к исполнительству Г. Ф. Гедике).
Простясь с О. П. Ламм, шла и думала:
«Скованный»? Я старалась понять. Да, может быть, оттого, что в консерватории для не слышавших его звона, где все были заняты нотами, партитурами и концертами, он был «не у дел», только «сын дирижера», «какой-то звонарь»… А кто-то рассказал о нем, что среди художников, где у него были друзья, он был оживлен, весел, мил! Как все сложно на свете и в человеке!..
И я начала разыскивать этих людей. Мне запомнилось из рассказа художника А. П. Васильева, что во дворе церкви Марона между деревьями была вкопана темно-зеленая скамейка. Здесь любил сидеть М. Ипполитов-Иванов, слушая звон К. К. Сараджева. На колокольне было чисто, все «обустроено», удобно приспособлено для звона. Все – всерьез. Слева – Большой колокол, справа – поменьше, Малый.
Как динамичен был этот человек во время звона! Все возможные «рычаги» тела работали самостоятельно, каждый выполнял «свою партию» в этом сложнейшем, уникальном труде – его звоне. Правой рукой он управлял клавиатурой мелких колоколов, а
Еще А. П. Васильев рассказывал, что Котик подпиливал напильником края колоколов, уточняя звучание.
У художника дома, желая изобразить на рояле звучание Большого колокола, его сложный аккорд, состоящий из большого количества тонов, Сараджев просил трех-четырех человек одновременно ударять по указанным им клавишам. Участвовавшие выстраивались перед инструментом – раз, два, три – и ударяли не вместе. Не точно разом! Как он сердился! Когда же наконец получалась одновременность – в комнате долго стоял колеблющийся, тяжкий звук Большого колокола. А когда участники приходили в восторг, Котик говорил: «Что вы, что вы – это только приблизительно!»
Васильев рассказал случай, как однажды они вместе ехали в трамвае (в то время кондуктор давал вагоновожатому знак отправления звонком, дернув за веревку), и Котик вдруг стал дергать за веревку, по ассоциации с колокольной. После «маленького скандала» – когда он «пришел в себя» – они извинились перед кондуктором. Художнику казалось, что Котик все время пребывает в центре музыкальной звуковой среды, не выключается из нее… Еще рассказал, что видел Котик звук – в цвете. Людей он тоже «видел» и разделял по цвету. Для него А. П. Васильев был ре мажор и оранжевого цвета.
«Однажды он пришел к нам, – рассказывал Васильев. – Начинающая художница подбирала на пианино какой-то модный в те годы фокстрот, вроде «Джона Грея», другие, дурачась, танцевали. Игравшая тоже хотела танцевать. «Костя, сыграй нам», – попросила она. Он улыбнулся, сел и мгновенно воспроизвел ее «исполнение» фокстрота со всеми его особенностями, как если бы оно записалось у него на магнитофонной пленке. Играл он на всех инструментах».
Недавно я получила письмо от моей гимназической подруги, бывшей певицы Народного дома Н. Ф. Мурзо-Маркеловой: «Моя мать и я, да и многие, звали его «колоколистом», а не «звонарем», как ты, потому что он был на особом положении среди звонарей.
Он пришел ко мне как настройщик, и, конечно, после него никто и никогда не сравнится с ним в настраивании роялей».
Да, моя Нина права. Равного ему настройщика не было. Он входил в дом – с шутками, как входит к детям Дед Мороз: неся им праздничное веселье и радость. Он потирал руки, он исходил прибаутками. Его длинно-широкие, карие, восточного типа глаза сверкали. Он смеялся. Вот сейчас рояль – эта «темперированная да к тому же расстроенная дура» – преобразится… Его абсолютный слух геройски готовится к испытанию… – …М-можно н-начать? – оживленно говорил он.
И вот еще одно воспоминание о моем герое. Рассказала это хормейстер Л. Ф. Уралова-Иванова, в те годы – студентка консерватории.
– Я была старостой и однажды услышала, как товарищи-студенты говорили друг другу: «Сегодня сбегаем с истории…» «Зачем?» – спросила я. «Котик Сараджев звонит в церкви!» – «Ну и что?» – «Так мы же идем слушать его звон! А ты?» – «Зачем я пойду? Я знаю хороший колокольный звон». – «Да это совсем не то, – уговаривали студенты. – Это же не церковный звон! Это надо слышать! Музыканты обязаны это и слышать и знать! Такого в жизни никогда не было!» Мы уже сбегали по лестнице.
Позднее о К. К. Сараджеве мне пришлось услыхать от профессора Г. А. Дмитревского, – продолжала она, – но уже не как о мастере колокольного звона, а как о музыканте гениальной одаренности.
Приятно мне было получить письмо старого москвича, писателя Б. А. Тарасова:
«Котика Сараджева я видел, ходил слушать его звон в Кисловский переулок. Он производил удивительное впечатление человека, одержимого идеей – выразить переполнявшие его звуки через колокольную симфонию… Играл он самозабвенно-отрешенно, играл, забывая все и вся. Он был красив, черты мягче, чем у его отца. Поразительно длинные белые пальцы, такие пальцы я видел только у Софроницкого, но у того руки были крупные, а у Котика – обычные».