Моя война
Шрифт:
Забегая вперед, скажу, что я всегда был благодарен Урусевскому за то, как он снял "Сорок первый". После окончания картины мы относились друг к другу довольно тепло, Урусевский был талантливым живописцем. Я пропагандировал его живопись. Добился для него мастерской. Часто бывал у него дома. Наши подъезды находились по соседству. У нас обнаружилась общая любовь к Маяковскому, и мы дружно беседовали о поэзии. Единственным предметом спора между нами был спор об "изобразительном кинематографе". Он считал, что кинематограф - это искусство изображения, и хотел практически доказать это. Я придерживался другого мнения и старался уберечь
Судьба "Сорок первого" сложилась не просто. Когда я привез материал картины, меня вызвал Пырьев.
– Ты снимал картину не по сценарию?
– спросил он строго.
– Да,- ответил я.
– Почему?
– По-моему, так лучше.
– Сядь на мое место.
Я не смел этого сделать.
– Сядь! Мать-перемать! (Пырьев был искусный матерщинник.)
Я сел на место директора.
– Я тебя вызвал с Украины, я взял на себя ответственность, поручив тебе сложный фильм, лучшие люди кинематографа утвердили тебе сценарий. А ты, мать-перемать, уезжаешь в пустыню и снимаешь не по сценарию? Так-то ты меня уважаешь!
– Посмотрите материал, по-моему, так лучше.
– А ну слезь с этого места и вон из кабинета!
Освобождаю директорское место.
– Иван Александрович, посмотрите материал. По-моему, так лучше.
– Вон из кабинета!
Направляюсь к двери, у дверей стоит стул. Сажусь на этот стул. Упрямо заявляю.
– Не уйду, пока вы не посмотрите материал.
– Ну, ты упрямый хохол...
– Я знаю человека еще более упрямого, чем я...
– На меня намекаешь? Заслужить надо, кошечка! Вон из кабинета!!!
По состоянию Пырьева понимаю: надо уходить, иначе дело дойдет до драки. Ухожу в монтажную. Занимаюсь монтажом. Появляется директор группы.
– Поздравляю, нас отдают под суд...
– За что?
– За переделку сценария, за перерасход средств.
– Пусть судят.
– Тебе "пусть судят", а Марьяну Рооз уже допрашивают. Что снято по сценарию, утвержденному худсоветом, а что самовольно.
Приходил дознаватель и ко мне, отмечал в сценарии, что я снял самовольно. Сверял с показаниями редактора Марьяны Рооз. Лицо важное: ни улыбки, ни лишнего слова. Будет суд. А пока я монтирую.
Режиссер-дебютант, монтируя свой фильм, если он не самовлюбленный болтун, видит в фильме только досадные недостатки и старается исправить их монтажом. Но вот монтаж закончен и наступает этап тонирования. Материал, обогащенный словом и музыкой, на твоих глазах оживает и начинает "дышать". Это ни с чем не сравнимая радость. Ты понимаешь, что фильм живет. Это как радость при рождении ребенка. Фильм живет!
Теперь предстоит отдать его на суд худсовета, и снова тебя начинают терзать сомнения, страхи, опасения. Тебе-то кажется, что фильм живет, а вдруг ты ошибаешься? Вдруг
Решаю, что не пойду в просмотровый зал. Буду ждать решения в вестибюле. Сегодня здесь пусто. Никто не полезет к тебе с утешениями, рассуждениями, расспросами. Сижу и жду свою судьбу. Из просмотрового зала доносятся последние аккорды музыки. Фильм кончился. Сейчас меня пригласят, и начнется... Я готов ко всему. Я жду, но никто меня не приглашает, волнение нарастает.
Но вот открывается дверь, и в ней появляется Пырьев. Лицо бледное. Решаю: будет ругать - оправдываться не буду.
Пырьев подходит ко мне, обнимает и целует в щеку. Фильм принят, понимаю я. С трудом удерживаю слезы.
– Пойдем,- говорит Пырьев.
Он взволнован.
Как пьяный плетусь за ним в кабинет. Пырьев открывает ящик стола и отдает мне бумажку, сложенную вчетверо.
– Храни,- говорит он,- как документ величайшей человеческой подлости.
Выхожу из кабинета и только сейчас разворачиваю бумажку. Это донос. Больно жалят душу слова: "Под этой грязной белогвардейской стряпней я не поставлю своего честного имени. (Г. Колтунов)".
Вспоминаю свой последний разговор с ним после просмотра материала:
– Гриша, вы принципиальны, но и я принципиален. Мы писали с вами сценарий, но я не отдам вам половину гонорара, я не отдам вам и четверти. Вам не поможет и то, что вы выбросили все мои эпизоды. Официальный автор сценария я.
– Я на ваш гонорар и не рассчитывал,- отвечал я.- У каждого своя принципиальность. Вы заботитесь о гонораре, я о фильме.
Теперь мне этот разговор становится еще противнее. Донос мог погубить меня.
Встретившись с Колтуновым у кассы, - я шел из столовой, а он получал гонорар - я сказал:
– Вы написали на меня политический донос. Вы негодяй.
– Неправда! Это клевета!
– крикнул он, так, чтобы слышали окружающие.
– Врете! Я читал ваш донос,- сказал я тоже громко, чтобы слышали окружающие.- И я обещаю вам: каждый раз, когда речь зайдет о "Сорок первом", я буду цитировать строки вашего доноса.
Это обещание я выполнил.
Недавно, когда мне исполнилось семьдесят пять, я пригласил на праздничный ужин своих друзей и жен тех, кого нет уже с нами. Я никогда не устраивал себе всесоюзных юбилеев ни в Доме кино, ни в других посещаемых местах. Мне претят комплименты и подношения, пусть о моей роли в кино говорят мои фильмы. И вот одна из вдов моих товарищей, побывавшая недавно в Одессе, выступила с тостом, призывающим меня простить старику Колтунову его донос. "Это его слезная просьба",- сказала она.
Я вовсе не злопамятен. Я храню в своем архиве не один донос, но ни с кем из доносчиков я никогда не сводил счеты. Я даже не подавал вида, что знаю о них. Но Колтунова я простить не могу. Его донос имел политический характер, мог навсегда погубить меня в самом начале моей карьеры художника. Человек должен отвечать за свои поступки.
На "Мосфильме" успех "Сорок первого" приписывали Урусевскому, и я не оспаривал этого мнения. Не желал выглядеть смешным. Однажды в троллейбусе несколько молодых людей, севших, как и я, у "Мосфильма", стали говорить о "Сорок первом". Я, естественно, прислушался к их разговору. Они хвалили картину, и это было мне приятно.