Моя Ж в искусстве
Шрифт:
Пережили неурожай, переживем и изобилие, так говорили в стародавние времена.
Почему я не хожу в театр
В семнадцать лет я в первый раз приехал в Москву и пошел в театр. Мне нравилось это дело, я читал разные пьесы и Чехова и Шекспира, а потом, в более зрелом возрасте, Мрожека, Ионеско, даже Беккета. Как литературу я это понимал, но выстроить в голове сцену с персонажами не мог. Ходил в театры я много, пережил взлет и падение «Таганки», помню до сих пор блистательные отрывки из постановок Анатолия Васильева и лучшие годы «Табакерки». Я даже под впечатлением Васильева ходил устраиваться к нему на работу, хотя бы администратором, он говорил со мной на ул. Воровского в подвале, спрашивал меня, где я работаю, и отговорил меня, за что ему спасибо. У него в театре я познакомился с молодым режиссером, который всю жизнь ставил одну пьесу — «Вишневый сад». Но нигде не показывал ее публике, считая, что процесс создания постановки уже результат, что это непрерывный процесс и вторжения зрителей в художественную канву ему не нужно, он творил для себя, был культовой фигурой в миру концептуалистов, выпивающих в ЦДРИ в ресторане «Кукушка» и в баре гастронома на Малой Бронной, где собирались капризные гении и девушки, не чуждые поебаться с представителями нового слова в отечественной культуре. Старое слово их уже не возбуждало, эти гении уже были признанными, их жены цепко держали старых мастеров за глотку и яйца. Так вот маэстро как-то
Борис, так звали юного Питера Брука, был сыном известного чекиста, который дружил с Бабелем и Мандельштамом. Сам писал стихи, они его хвалили, а он их потом пытал из-за их с ним художественной несовместимости. Боря был кудлат, ходил в сапогах и солдатской шинели, был редко брит, ну, в общем, настоящий художник. Я пришел к нему рано, часов в десять, в комнате его уже сидела девушка из Новосибирска, которая при-ехала к нему на мастер-класс по проблемам режиссуры. Я разбудил его, он ходил в кальсонах по квартире, сморкался, почесывался, девушка сидела с блокнотом и ловила каждое его слово, но слов пока не было, только биомеханика, которую Боря развивал, дополнив творческий метод Мейерхольда, которого Боря ценил высоко, а папа-чекист отправил Мейерхольда туда, где уже были Бабель и Мандельштам. Боря папу не одобрял, ушел из дому по идейным соображениям, но деньги у него брал с отвращением. Он нигде не служил, а быть альфонсом не мог, не позволяла гордость, и вообще он парил над схваткой, как гриф над кладбищем театральных репутаций, он не питался этой падалью, он пожирал ее для оздоровления и строил новое тело театра, в котором не должно быть зрителей. Девушка от напряжения захотела писать, но не смогла признаться своему Учителю. Она пыхтела, вся бордовая, но помочиться при боге было выше ее сил.
Я понимал ее, как никто. Сам много лет назад в туалете театра «Современник» я пукнул рядом с Эльдаром Рязановым, и потому, видимо, «Гараж» получился хуже «Иронии судьбы…». Замысел художника — тонкая штука. Боря, к счастью, вышел за папиросами к соседям, и девушка пулей вылетела в санузел. Ниагарский водопад показался жалкой струйкой против цунами девушки-театралки. Взволнованная девушка робко спросила Борю, когда же они начнут мастер-класс, он посмотрел на нее удивленно и сказал, что вот уже два часа — это было время, проведенное ею в Бориной квартире, — и был, собственно, мастер-класс, только для посвященных, процесс его проживания в предлагаемых обстоятельствах, и если она этого не понимает, то она дура, и тогда ей надо перейти в Институт стали и сплавов и не рвать когтями тело театра, как печень Прометею. «Пошла вон!» — сказал ей Мастер, она пошла, а мы пошли пить пиво. Потом был штурм Театра на Таганке, я туда ходить боялся, но мне сказал один чудак, что надо пробовать и пробиваться. Все это было до отъезда Юрия Петровича, еще играл Высоцкий, лом там стоял невероятный. Билетами заправляла система, предприимчивые студенты держали очередь, выкупали билеты и торговали ими, обменивали их, ну, в общем, этот путь был тупиковый. Я пошел своей дорогой, служебный вход еще был со стороны переулка, новой сцены еще не было, и стоял как-то перед началом, придумывая способ пробиться. Подъехали оранжевые «Жигули» В. Смехова, ведущего артиста и еще ко всему пишущего прозу в журнале «Юность». Я эту повесть читал, он там описывал, в частности, что приятно помогать людям приезжим посмотреть спектакли и радоваться за них.
Я подошел и представился, что я, мол, из Витебска, якобы внучатый племянник М. Шагала, я знал, что они только что приехали из Франции и были у Шагала, ну, в общем, заехал правильно. Он посмотрел на меня, потом сказал, что его билеты он уже отдал, с администратором у него плохие отношения, помочь не может. Я повернулся, поблагодарил, но он остановил меня, стремительно вошел в служебный вход и позвонил в кассу. На фамилию «Шагал» мне дали два билета 4а и 4б — это были места Юрия Петровича Любимова. Я на улице подобрал самую яркую искательницу билета, взял ее под руку и пошел смотреть Высоцкого. После спектакля я пошел на служебный вход поблагодарить Смехова, мне сказали, что он будет выходить через стройку новой сцены. Я побежал туда, там были огромные стеклянные двери во всю стену. Я с размаха наткнулся на стекло, раздался грохот, хруст, я отпрянул, сверху, как гильотина, рухнуло вниз все стекло, которое могло похоронить меня. Сразу прибежали люди, стали искать виновного, на меня никто не смотрел. И тут я заметил, что кусок стекла перебил мне кисть правой руки и два пальца висят как веревки. Кровь забила фонтаном, мне дали какую-то тряпку, я завязал рану и поехал в Склиф, мне сделали перевязку. На следующий день я приехал в театр днем, позвонил замдиректора, признался, что я совершил диверсию, он меня принял, посетовал на происшествие и предложил мне для начала заплатить за стекло 40 руб. по себестоимости, а взамен предложил из своей «брони» все билеты этой декады. Я взял десять пар и сразу закрыл половину репертуара «Таганки». Всего два подрубленных пальца — и столько счастья. Я думаю, что тогда люди за билеты на «Мастера и Маргариту» могли дать руку на отсечение. Позже мне сделали операцию на руке, и до сих пор у меня шрам, по форме напоминающий логотип «Таганки». Я так полюбил театр, что пожелал поступать в ГИТИС, где проучился двадцать дней и бросил. Обещали нам зачесть всякие там научные коммунизмы и прочие политэкономии. Я пришел на первую лекцию, вместо истории театра и экономики театрального процесса завели историю КПСС. Это уже было выше моих сил, и я не жалею. 20 дней обучения хватает мне до сих пор с излишком. Порвал я с театром раз и навсегда из-за нападения театромана-гомосексуалиста. Постоянно посещая шумные премьеры и прогоны, сдачи и гастрольные спектакли, я знал многих завсегдатаев из числа простых любителей. Особенно мне нравился один человек. Он был театральный маньяк, жил в области, где-то в поселке Правда, и каждый день после работы в НИИ, где он был классным экспертом по химии, смотрел в день по два спектакля, в выходные три, и каждую ночь ехал на электричке в свою Правду. Он знал все — что, где, когда идет, кто играет, как это выглядит в Киевском и Таллинском театрах и т. д. Но однажды в сквере на Таганской площади он предложил мне выпить коньяку и положил мне руку на колено. Все, с театром пришлось расстаться, и теперь, когда я подхожу к любому театру, у меня сразу возникает ощущение, что надо бежать, а то могут отыметь в жопу.
Театр умер.
Ужин с дураком
Собрались мы как-то с товарищем выпить после праведных дел.
Встречались мы редко, но связь между нами была, без ежедневных перезвонов — просто он был человеком, который держится в голове постоянно. С годами тяга к людям ослабевает, энергия для общения с чужими людьми уходит. Старые компании надоели, все истории рассказаны. Новые люди уже не нужны, а иногда и опасны. В конце концов остается несколько человек, с которыми за столом сидеть не противно, выпивать можно только с приятными людьми. Мой товарищ был одним из них. Место было выбрано правильное, не пафосное, где за водку и селедку не берут 100 у. е., а цена и качество — в балансе; противных девушек, как в «Галерее» и «Вог-кафе», там не бывает, только солидные люди, которые пришли выпить и поговорить.
Когда принесли боевой комплект: водочку, селедочку, капусту и пиво, — случилось худшее, что бывает: за стол вломился приятель моего товарища, пьяненький и громогласный, то ли банкир, то ли продюсер, ну, в общем, плут. Он был еще с женой,
Граф, новый наш друг, уже ни есть, ни пить не хотел, но наше общение отравил нам совершенно виртуозно. Он был из тех гостей, которые приходят за стол перед подачей горячего и уходят сразу после десерта — сам поешь, а платить не надо.
Мы с товарищем начали выпивать. Граф как-то уговорился выпить рюмочку и подцепил грибочек из моей тарелки. Худшее, что может быть для меня за столом, — это когда в моей тарелке кто-то гуляет. Этого я не могу простить даже жене — грибов я уже не хотел. Видимо, Граф в молодости нуждался, и тяга к чужим тарелкам закрепилась, несмотря на то что он мог себе позволить купить весь Дом кино, в ресторане которого побирался по чужим столам многие годы. Говорил он как-то неаккуратно, нечетко, блудил и скакал с темы на тему. В молодости его увлечения были характерными для детей начальников. Он приторговывал иконами, обирая старух Русского Севера, самоварами, орденами, а потом впаривал. Самостоятельным охотником за ценностями он не был — был на подхвате у одного барыги и русского писателя, который был страстный коллекционер и патриот. Близость к писателю позвала его на литературное поприще. Он писал графоманские стишки в стиле позднего Андрея Белого и раннего Саши Черного, носился по редакциям, заводил знакомства, пил в «пестром» кафе ЦДЛ и даже переспал с поэтессой с Алтая для погружения в мир литературного процесса. У него была всего одна публикация в журнале «Смена», где он выступил с проблемным очерком о недостатках культурного обслуживания строителей БАМа. Самым главным результатом этой публикации была одна строка в рецензии известного критика, где по поводу его херни было сказано: «Автор искал вдохновение не у той реки…» Граф показывал ее всем и намекал, что он попал в невыездные, его запретили печатать, он стал «литературным власовцем» и готовился к высылке из страны. В те же годы он написал пьесу «Под маской» о разведчике, работавшем в абвере и через совокупление с дочерью Геринга получавшем бесценную информацию. Пьесу зарубили, и в результате, по словам Графа, Ю. Семенов украл у него идею и сделал своего Штирлица. Особенно жалко было Графу лирическую линию любви Геринга и девушки из Липецка, где Геринг тренировал пилотов люфтваффе до войны. По легенде, Липецк ни разу не бомбили в войну — любовь сильнее смерти.
После первого литра Граф начал рассказывать о своих проектах. Особенно я запомнил его историю об артисте, который уже несколько лет морочит голову всей стране рассказами о том, «как он съел собаку». Мы с товарищем могли не согласиться с высокой планкой этого дарования, считая, что это не более чем студенческий капустник и что эту собаку мы съели еще тридцать лет назад; сегодняшние обожатели этого фиглярства не знали, кто такой Ираклий Андроников, а жанр байки не должен получать премию «Триумф». Распоясавшийся культуролог стал задевать священных коров, заявив, что «Амаркорд» Феллини — говно и весь Феллини тоже говно. Мой товарищ пытался его урезонить, но он был непреклонен. Попинав копытами великого итальянца, Граф неожиданно начал читать наизусть Бродского. Мне стало ясно, что он уже находится в другом измерении; он умело подвывал, имитируя манеру Козакова — по его словам, он дружил с Козаковым, считал его плохим режиссером, а фильм «Покровские ворота», столь любимый миллионами, — жалкой поделкой ремесленника. После Феллини мы уже не спорили с ним. Тут ему позвонил человек, которому он с радостью сказал, что сидит за столом с приличными людьми, но они культурно незрелые, заблудившиеся в трех соснах, и позвал абонента вывести нас из египетской тьмы для того, чтобы дать качественные ориентиры на всю оставшуюся жизнь. Спустя пять минут нарисовалась живописная парочка: он — реликтовый отец русского постмодернизма — и его очередная семнадцатилетняя пассия, дизайнер из Ялты, работавшая в жанре концептуальной пластики. Она лепила из человеческого дерьма фрукты и овощи. Последним хитом ее творчества была свекла. Особой изюминкой ее художественного метода было пропускать искусство через себя в прямом смысле слова. Она питалась только фруктово-овощной смесью и свежевыжатыми соками, а потом, уже на выходе, лепила, лепила… Работать ей было очень непросто: художественных планов было много, а говна — мало. Постмодернист боготворил ее за возраст, за авангардизм, а особенно за пельмени, которые очень любил. Он никогда не ссорился с ней, видимо, боялся, что пельмени могут оказаться ненатуральными, то есть пропущенными через себя, а поглощать художественные объекты в качестве пищи он не мог, как культурный человек. Теперь за столом воцарилась атмосфера полной духовности. Подошедшие духовные силы с удовольствием пили и закусывали, даже дизайнер взяла творческий отпуск и наяривала ризотто с белыми грибами без намека на последующее художественное воплощение результата поглощения. Граф затеял с ними беседу о структурной лингвистике, далее плавно переходя на личности, и сказал литератору, что последний его роман есть то, из чего лепит его муза. Автор терпел, доел люля-кебаб, вытер губы и сказал Графу, что русские капиталисты — еще большее дерьмо, и что они разграбили недра, и что Третьяковых и Мамонтовых что-то не видно — одни жлобы и уроды. Граф обиделся сильно и кинжальным ударом пригвоздил всю интеллигенцию к позорному столбу; досталось всем, особенно больно он лягнул Новодворскую — видимо, в этом было что-то личное. Оказывается, много лет назад, на заре перемен, Граф бродил в стане демократической оппозиции и при сборе средств жертвам террора спиздил немало денег, отданных в его фонд доверчивыми коммерсантами на благое дело. В.И. ударила его по лицу за это публично во время «круглого стола» по проблемам нравственности в политике.
Постмодернист громыхал жалкими формулировками, Граф тоже не щадил своего горла, и в момент апофеоза девушка робко заметила Графу, что ее гуру имеет право бросать вызовы наглым хозяевам жизни — в этом долг художника. Граф посмотрел на нее бычьим глазом и сказал: «А ты, животное, вообще молчи!» Пауза была затянувшаяся, все замолчали, мой товарищ делал мне знаки перевести тему, и я предложил тост за женщин, которые несут свой крест за муки творчества. Выпили все. Литератор поиграл желваками — решил не отвечать на выпад, все-таки проекты требуют средств, а словом человека не убьешь, это не более чем литературный прием. Еще попили водки, но огонь дискуссии потух. Принесли счет, отдали его Графу, он механически перебросил его мне — закалка прошлого, дело не в деньгах!
Постмодернист с дизайнером попросили упаковать недоеденные пельмени. Мы с товарищем как дураки посмотрели друг на друга и пошли. Надо бросать пить и встречаться в парке: дешево и сердито!
Тибетский барабан
Утром позвонил товарищ и доложил, что вернулся из Тибета. Сергеев тоже собирался в Лхасу, но жена решительно сказала «нет», он не стал спорить, понял, что духовные искания — не его удел.
Друг горячо убеждал Сергеева, что в Тибете его горизонт значительно расширится, но Сергеев знал, что это не так, — он давно понял: куда ни поедешь, ничего не изменится, только дорожные неурядицы отравят существование.