Моя жизнь
Шрифт:
Мы натыкались на взгляды соседей, как на шпаги.
— Вот подожди, скоро в Витебск придут поляки и убьют твоего отца, — говорили их дети моей дочке.
А пока нас допекали мухи.
Мы жили рядом с казармами, оттуда-то и вырывались полчища бравых мух, которые набивались в дом через все щели.
Садились на столы, на картины, кусали лицо, руки, изводили жену и дочку так, что малышка даже заболела.
Под окнами маршируют солдаты. Грязные, оборванные дети играют перед дверью,
Переезжаем на новую квартиру. Нашелся один богатый старик, решивший приютить нас, в надежде, что я как директор академии заступлюсь за него. Перед кем?
Но его, в самом деле, не тронули.
Этот старикан, одинокий вдовец и скряга, ел скудно, как больной пес. Кухарка вздыхала над пустыми кастрюлями и злорадно дожидалась смерти хозяина.
Никто никогда к нему не заходил. На дворе революция. А ему и дела нет. Он занят: ревниво стережет свое добро.
Бывало, сидит один за большим столом.
Висячая лампа, ярко горевшая при жизни его жены, чуть теплится, неверный свет падает на сгорбленные плечи, узловатые руки, бороденку и желтое, сморщенное лицо.
Делать он ничего не может.
Как-то ночью к нему явились с обыском чекисты. Проходя через нашу комнату, заодно подвергли допросу и меня.
Я показал документы, которые они прочли с усмешкой.
— А там что?
— Там старик, такой дряхлый, что помрет, как только вы подойдете. Возьмете грех на душу?
Они ушли.
Так я спасал его не раз, пока он не умер своей смертью.
А я снова лишился крова. Куда деваться?
Дом тестя давно разорен.
Как-то вечером у освещенных витрин остановились семь автомобилей ЧК и солдаты стали выгребать драгоценные камни, золото, серебро, часы из всех трех магазинов. Потом вломились в квартиру проверить, нет ли и там ценностей.
Забрали даже серебряные столовые приборы — только их успели помыть после обеда.
А в довершение чекисты приступили к теще, сунув ей под нос револьвер:
— Давай ключи от сейфов, а не то…
Открыть сейфы они не смогли или сочли их слишком ценными, только и их тоже, не без труда, погрузили в автомобили.
Наконец, удовлетворившись, они уехали.
Разом постаревшие хозяева онемели и застыли, уронив руки и глядя вслед автомобилям.
Сбежавшиеся соседи тихо причитали.
Взяли все подчистую. Ни одной ложки не осталось.
Вечером прислугу послали достать хоть каких-нибудь.
Тесть взял свою
К ночи чекисты вернулись с ружьями и лопатами.
— Обыск!
Под руководством «эксперта», злого завистника, они протыкали стены и срывали половицы — искали укрытые сокровища.
Бедным старикам, давно привыкшим к налетам и угрозам заурядных бандитов, которых привлекало богатство, теперь пришлось совсем туго.
Кремль держит Москву, или Москва, Советы держат Кремль.
Голодные глотки славят октябрь.
Кто я такой? Разве я писатель?
Мое ли дело описывать, как напрягались в эти годы наши мышцы?
Плоть превращалась в краски, тело — в кисть, голова — в башню.
Я носил широкие штаны и желтый пыльник (подарок американцев, из милосердия присылавших нам ношеную одежду); ходил, как все, на собрания.
Собраний было много.
Собрание под председательством Луначарского, посвященное международному положению.
Театральное собрание, собрание поэтов, собрание художников.
Какое выбрать?
Мейерхольд, в длинном красном шарфе, с профилем поверженного императора — оплот революции на сцене.
Еще недавно он работал в императорском театре и щеголял во фраке.
Он понравился мне. Один из всех. Жаль, не довелось с ним поработать.
Бедный Таиров, жадный до всяких новшеств, которые доходили до него через третьи руки! Мейерхольд не давал ему проходу.
Их постоянные перепалки не уступали лучшему спектаклю. На собрании поэтов громче всех кричал Маяковский.
Друзьями мы не были, хотя Маяковский и преподнес мне одну свою книгу с такой дарственной надписью:
«Дай Бог, чтобы каждый шагал, как Шагал».
Он чувствовал, что мне претят его вопли и плевки в лицо публике.
Зачем поэзии столько шуму?
Мне больше нравился Есенин, с его неотразимой белозубой улыбкой.
Он тоже кричал, опьяненный не вином, а божественным наитием. Со слезами на глазах он тоже бил кулаком, но не по столу, а себя в грудь, и оплевывал сам себя, а не других.
Есенин приветственно махал мне рукой.
Возможно, поэзия его несовершенна, но после Блока это единственный в России крик души.
А что делать на собрании художников?
Там вчерашние ученики, бывшие друзья и соседи заправляли искусством России.
На меня они смотрели с опаской и жалостью.
Но я закаялся — ни на что больше не претендую, да меня и не зовут преподавать.
И это теперь, когда все, кроме меня, заделались мэтрами.
Вот один из предводителей группы «Бубновый валет».