Может собственных платонов... Юность Ломоносова
Шрифт:
Потом он сделал вид, что о чем-то догадался:
— Кафтанец-то который получше, бархата рытого, золотом шитый, серебром стеганный, каменьями изукрашенный, что науками себе промыслил, видно, к какому случаю бережешь. А покуда просто ходишь. Смирения ради. Нет! Не то! Еще из Москвы не все сундуки прибыли. Не весь обоз доставлен. Спешил к нам!
— Не ношу покуда дорогого кафтана, дьякон. Случая нет. Вот ежели меня у отпуска съестных припасов из Архиерейского дома на нужды школы каким начальством поставят, тогда уж по должности придется приодеться — чтобы не срамиться.
Дьякон позеленел. Ему сегодня не везло.
Сдержавшись, он сказал:
— Не Михайлу ли Ломоносова ныне хочешь наставить на ученый путь, на котором сам столь преуспел? Видно, надеешься, что он по ученой дороге дойдет до знатности и богатства. Вон как ты? Хорошо бы, хорошо бы. Дай-то господи, Иван Иванович, тебе у нас подоле пожить, отроков наших в школе добру и правде наставляя. Ежели от меня что будет зависеть, то уж порадею, чтобы у нас остался доле и куда дальше, к примеру, не поехал.
Каргопольскому вся эта комедия наконец прискучила.
— Ну, дьякон, перестань юлить, надоел. За доносы-то тебе платят или ты просто из усердия? Пойдем, Михайло Ломоносов, ко мне.
Глава 18. ПОЧЕМУ ОПЛОШАЛ В ЖИЗНИ ИВАН КАРГОПОЛЬСКИЙ?
Услышав, как проскрипела на плохо смазанных петлях наружная сенная дверь, с русской печи поползла спиной вперед старушонка. Потрогав обутыми в валенки ногами верхнюю ступеньку приступки — лестницы для спуска с печи, — она, держась за служившую перилами жердь, сошла вниз. Обернувшись, наконец, лицом к вошедшим в избу, она прошаркала к ним валенками, приставила к лицу ладонь и влипла носом сначала в одного, потом в другого.
— Этот? Постоялец. Этот? Михайло Ломоносов. Что это к нам пожаловал? Отец-то, мать как — здоровы?
— Здоровы, бабушка, здоровы.
— С матерью, мачехой своей, ладишь ли?
— Поладили…
— Плохой мир лучше хорошей ссоры.
Каргопольский вопросительно смотрел на Михайлу. Тот улыбался.
— Непростой нрав-то у мачехи моей… Всякое случается.
— Ну, Михайло Ломоносов, грамотей куростровский, по ученому делу какому пожаловал к нам?
— По ученому, по ученому, — проворчал Каргопольский. — И откуда ты, бабка, все понимаешь? Видишь-то чуть.
— Видишь ежели чуть, стало быть — умом доходить.
— До многого умом-то так доходишь.
— А не грех.
— Не грех, а все утомительно. На старости лет-то.
— Э-э-эх. Сам-то не молод уже.
— Ну, вот, чем годы мои считать — еще собьешься, — взбодри-ка нам, Дмитревна, угощеньице. Попотчевать гостя.
— И то.
Старуха поставила на таганок медную сковородку, разгребла в горнушке пепел,
78
Шаньга — пышка.
Каргопольский, подойдя к полке, перебирал стоявшие на ней зеленые и белые скляницы с водкой, разглядывая их на свет. Подобрав ноги, сложив губы бантиком, бабка ядовито молчала и следила глазами за постояльцем. Облюбовав одну из скляниц, Каргопольский осторожно поставил ее на стол.
— Боишься разобьешь?
— Что хорошее так сразу и не разглядишь. А тут справилась.
— Ох, — вздохнула старуха и примахнула головой. — Ведь вот, Михайло, сказываю ему, хорошему человеку: и что это ты к этому зелью проклятущему пристал?
Она кивнула на полку, где рядом выстроились скляницы.
— Что? Нешто от зелья этого польза?
— А не во всем, бабка, польза есть, не во всем. Если бы на свете одна польза жила, то куда бы вреду деваться? А ему ведь во как жить надобно.
— Вот так всегда: скажешь ему дело, а он тебя на смех.
— А что думаешь — в смехе правды, что ль, нет?
— Почему нет? Есть.
И старуха ядовито проскрипела:
— От той правды сюда, к нам, и пожаловал?
— Ой, Дмитревна. Ведь что ты думаешь? Думаешь ты, что на два аршина сквозь землю видишь.
И подумав, добавил:
— От одной такой правды так далеко не ездят.
— Понимаем…
Бабка вздохнула.
— К слову только пришлось. Что же мне без ответа, что ли, оставаться?
Шаньги разогрелись. Елена Дмитриевна положила их в деревянное блюдо и подала на стол.
— Не приложишься ли? — спросил ее Каргопольский, открывая скляницу. — Для бодрости?
— И без того бодра, — прошамкала бабка.
Михайло тоже отказался.
Каргопольский налил себе. Понюхав хорошо настоявшуюся на рябине водку и прихлебнув сначала, он стал ее пить глотками.
Старуха, пригорюнясь, смотрела, как не спеша опорожнял Каргопольский чарку.
— Пуста? — спросила она, когда Каргопольский поставил чарку на стол.
— Пуста.
— Ох.
Каргопольский кивнул Михайле на блюдо с шаньгами, сам взял одну, надломил ее и закусил краешком.
— Ну — огонь глотает! И ничего! Ох! А ведь человек-то какой! Все остальное для него — возьми да брось. Просто тьфу! А зелье свое настаивает, бережет. Ежели траву ему не ту принесешь, заругает. Мы-то здесь разве это зелье проклятущее на чем настаиваем? Нет. И заведения такого нету. А ему — вон видишь.
— Непростое дело. Вот мы говорим: водка. А французы называют: жизненная вода. Да и не одни французы.
— Не одни. Скажи, пожалуйста.
— Ты, бабка, думаешь, что водку так всегда и знали? Нет.
— Как же обходились?
— А у тебя вон на носу бородавка. Она у тебя всегда и росла? И без нее, видно, обходилась? Или так с бородавкой муж и взял?
Бабка засопела от злости. Каргопольский взял в руку скляницу, поднял ее, разглядел на свет и, довольный, поставил опять на стол.