Может собственных платонов... Юность Ломоносова
Шрифт:
— Понимаю.
Каргопольский выпил еще.
— Это хорошо, что понимаешь. Значит, ты умный. Только умному не всегда легче на свете жить. А меня ты не жалей. Не люблю. И, значит, то, что я оплошал не от бессилья — это понимаешь? — повысил голос Каргопольский. — Ну, говори!
Михайло ответил, что все хорошо понимает.
— Ну, вот и не жалей! Я и сам себя пожалеть могу! Думаешь, нет? Напрасно! Жалеть себя каждый может. Никому не запрещено! Никому! Может, у человека это самое большое право. А? Как думаешь? Нет! Ошибаюсь я! Не самое большое! А может, как раз наоборот: человеку следует запретить жалеть самого
Михайло смотрел на метавшегося по комнате Каргопольского. Он задавал вопросы, сам на них отвечал, на мгновение останавливаясь, потом опять начинал метаться.
— Иван Иванович… Зачем это вы? Стоит ли?
— Что-о-о? — загремел Каргопольский, останавливаясь перед Михайлой. — Стоит ли? Да как это так — стоит ли? Да ты мне кто — друг или враг? Не смей мне быть врагом, не смей! Мои враги — только негодяи. Ты не можешь быть мне врагом. Понял? Потому что честный на честного подниматься не должен. Честные между собой все поделят.
Каргопольский сел за стол, взял перо, подвинул к себе чернильницу и стал писать. Он писал долго, грыз кончик пера, осматривал острие его на свет, сам с собою рассуждал.
— Нет! Ничего не получается Пьян я! Потом напишу. Как придешь в Москву, прямо иди в Спасские школы и спрашивай там, значит, Постникова Тараса Петровича, учителя. Говорил уже тебе. Отдашь ему письмо, которое я напишу. Он поможет. В письме про все сообщу. Вот. А на словах ты ему, Постникову, скажи еще так. Видел, мол, я, Михайло Ломоносов, Ивана Каргопольского, говорил с ним. И понял, мол, я, что это за птица такая Иван Каргопольский. Много на своем веку встретивший врагов и не убоявшийся их. И понял, мол, я, что нельзя сомнение допускать в самое сердце. А пусть оно живет около сердца, не входя в него. А в сердце, в самой его глубине, должна жить вера в правду и силу того, что делаешь. Всего кроме, враг не всегда перед глазами, а сомнение, ежели допустишь его к себе, будет всегда здесь. Проснулся, к примеру, а оно уж тут как тут и шепчет тебе на ухо. Тихо, как ржа, источит оно веру и стремление. И останешься хоть и сильный, да нетвердый. А этак-то ничего по-настоящему и не совершишь. Ни при чем останешься.
Каргопольский подвел Ломоносова к окну.
— Вон ты каков, значит. Крепок. И глаза настоящие: вдаль глядят. Стало быть, мелочи, что возле, не видят.
Он сел за стол, облокотился о него. Обхватив голову руками, тяжело задумался.
— Пью, привержен, — сказал он, указывая пальцем на водку. — Пью. А почему пью? Думаешь, не горько мне? Горько. Выпьешь — полегчает. Будто веселее на душе становится. Бабка мне как-то сказала: «Когда ты выпивши — веселый, веселье тебе для того, чтобы таить под ним что другое».
Каргопольский глубоко вздохнул.
— Посмотрел я на тебя, Михайло, и припомнил молодость свою и жизнь свою всю, что потом была, припомнил. Свою-то жизнь мне уж поздно исправлять. Так вот, думаю, от моей неисправной, может, его исправная пойдет? Человек умирает, а жизнь его с земли уходить не должна, к другой ей идти, помогать. Вот и запомни хорошо, что скажу тебе: цени все настоящей его ценой — радость, горе, веру и стремление. Намеренно холода в душе у себя не ищи, пламени не гаси. Теперь иди.
Они пошли к выходу. У самого порога Каргопольский остановил Михайлу:
— Погоди-ка…
Он был
— Погоди… Нет ли… Хм!.. Да… Может, есть такая вера, которая никакого сомнения не боится?
Каргопольский был в недоумении.
— Высокая. А?
О себе ли подумал сейчас Каргопольский, когда говорил это? Или о Михайле? Если о себе, то что же — значит, во всю свою жизнь о чем-то самом важном он так и не догадался?
Нет, не о себе…
И как будто тяжесть ушла с сердца. Каргопольский рассмеялся и, облегченно вздохнув, сказал:
— Видно, от зависти это я. Вот как! Твоему будущему позавидовал. Ну, если бы не поверил в него, то и не завидовал бы.
Михайло уже скрылся из виду, а Каргопольский, вышедший проводить его, не заходил в избу и смотрел вслед уходящему.
Неизвестно откуда вывернулась бабка.
— Ну, наговорились досыта?
— А? — обернулся Каргопольский. — Это ты. А… Что-то долго по хозяйству ты того… Распоряжалась. А?
— Немалое дело мое хозяйство. Коров стадо до овец. А птицы и не счесть.
— Вот-вот. Не счесть…
Язык у Каргопольского заплетался. Он качнулся и схватился за открытую дверь.
— Пойдем-ка, пойдем.
И бабка обхватила своего постояльца за пояс и повела. Тот не сопротивлялся.
— Пойдем, пойдем. Полегонечку. Мой-то, покойничек, тоже не без греха был. Не привыкать. Полегонечку, полегонечку. Наговорились, значит, Себя-то засудил?
— А? Что? Ты, бабка, откуда знаешь? А… Два аршина. Да… По хозяйству ходила распоряжаться. Знаю я твое хозяйство. Полторы курицы. Засудил? А? Откуда ты знаешь? Верно: засудил. А другому человеку — Михайле Ломоносову от того суда польза. Ты это можешь понять?
— Могу.
— А? Может, и ты меня жалеешь? А? Ты ведь, бабка, добрая. Только вот ворчишь. А меня не жалей. Не люблю. И тоже ты умная. Только… Говорил уже Михайле. Умному не всегда на свете жить легче. Ты это можешь понять?
— Могу, могу. Полегонечку, полегонечку…
— Что? Что же умному делать?
— Дурака бояться.
— А? Это и все?
— Ну, есть и еще.
— А… Вон что… Два аршина…
Глава 19. МИРСКОЕ ДЕЛО
Сойдя с Куропольского посада, на котором стоит Спасо-Преображенский собор, и пройдя по дощатому мосту, Михайло, миновав главную улицу Холмогор, вышел по крутому речному берегу к месту, где он падает к воде ухабами и земляными щелями.
Внизу широко в намытых песчаных берегах текла медленная и холодная река. За Курополкой, против высокого холмогорского берега, лежал Куростров. Над Нальостровом, Нижней Юрмолой, двинским полоем Ухтостровкой и дальше, к Вавчуге, низко нависли облака. Издали были видны разбросавшиеся по острову островерхие стога, наметанные около высоких жердей, которыми каждый стог был будто проткнут; жердь держала стог и не давала его сорвать и разметать бурным ветрам. Упавший уже мороз покрыл свежей изморозью бурое от дождей сено. Прямо под низкие облака взлетали и метались в стылом воздухе и кричали бездомные галочьи стаи.