Может собственных платонов... Юность Ломоносова
Шрифт:
— А одного русского для наук уж не хватает?
— Народов-то много, и у каждого наука, а латынь — общий для наук язык.
— А-а-а. Вон как. И ты, стало быть, латынь-язык превзойти хочешь?
— Без него в учении вперед идти нельзя.
— Ты же еще дале хочешь пройти?
— На половине пути не останавливаться.
— Ага.
Разговаривавший с Михайлой рыжебородый куростровец погладил бороду и, вздохнув, добавил:
— Так.
Михайлу Ломоносова хорошо знали во всей округе. И когда он с усердием начал заниматься учением, об этом было немало толков. Многие одобряли, кое-кто
Рыжебородый рыбак, задававший сейчас Михайле вопросы, и был из тех, кто не одобрял его:
— Одинокое и гордое дело наука, в сторону от мужика она ведет. Вот.
— Сегодня уж мне такое говорили, — сказал Михайло. — Только тот, кто сказал это, мужику враг.
Рыжебородый даже поднялся со своего места.
— Да ты что? — почти угрожающе сказал он.
Общий смех заглушил его слова.
— Одинокое и гордое дело, — продолжал Михайло. — Так. Вот у меня книги есть: «Арифметика» и «Грамматика»…
— Знаем.
— Слыхали.
— И в той и в другой — наука. А кто пользуется? Все. Люди, много людей. Стало быть, одинокое ли и гордое ли дело?
Рыжебородый не хотел сдаваться:
— Э, брат, это ты не туда гнешь! Люди! Мало ли что люди. Мужику-то, нашему брату, для какой она надобности?
— А мужик не такой же ли человек, как и все?
Рыжебородый даже поперхнулся.
Уже давно внимательно и встревоженно прислушивался к разговору маленький сивый дед. Время от времени он вставлял свои замечания. Когда Михайло произнес последние слова, дед изо всей силы ударил кулаком по бочке. Аж загудело внутри.
— Да как же это так мужик не человек, ежели он самый человек и есть! А?
Наведенные, как струнки, кончики дедовых усов заходили от негодования.
— Не человек! А?
Дед был личностью примечательной. Уже давно за малый рост, но притом громадные усы его прозвали «Сам с перст, усы на семь верст». Однако в глаза так называть его опасались — дед был отчаянная голова.
— Ты, Прохорыч, потерпи малость, — сказал Шубный, — потерпи.
— Как же это потерпи! Мужик не человек! А? Да вот старину про Вольгу и Микулу кто не знает. А об чем в старине речь? Вся дружина княжеская хоробрая с сошкою не управилася, из земли сошку не повыдернула. А Микула-то, крестьянский сын, ту сошку единым махом да одной рукой из земли прочь. Еще и за ракитов куст забросил. Вот и думайте, что к чему!
— Ну, правильно, правильно, Прохорыч. Погоди малость. Говори-ка, Михайло, дальше.
— «Арифметику» сочинил Магницкий, «Грамматику» — Смотрицкий, — продолжал Михайло. — И тот — один и другой — один. А одиноки ли они? Что было раньше, людьми что придумано, в те книги сошлось, а книги, которые будут дальше, на этих и подобных им стоять будут, а в настоящем
— Да что там говорить, — опять вырвался егозивший от нетерпения «Сам с перст», — великое дело науки!
— А откуда ты это знаешь? Ты что, в каком-либо большом учении преуспел?
— А в таком большом, — ответил Шубному дед, — что я и неграмотен, и вовсе не учен.
— Откуда же знаешь, что такое страшное дело науки?
— А вот как раз оттуда и знаю, — под самый корень подрезал Прохорыч.
— Да, — почесал з затылке Шубный, — лучше этого тебе, Михайло, никто ничего не скажет.
Рыжебородый подошел к Михайле:
— Ты, Михайло, не сердись. Не со зла ведь. Обиды нашему брату, мужику, немало. Вот и остерегаемся. Чтобы не было мужику лишнего смеха и поругания.
— Так куда же твой путь ученый лежит? — спросил Михайлу Шубный.
Сказать всем? Ведь до отца может дойти. Утаить? Михайло посмотрел на лица земляков, улыбающиеся, доверчивые, ждущие от него правды. Он вопросительно взглянул на Шубного. Тот понял. Прикрыв глаза, он утвердительно кивнул головой:
— Можешь открыться. До времени ничего не скажем. В Москву?
Михайло ответил Шубному:
— Думаю о ней. Уж что получится.
Дед азартно рявкнул:
— Не мене чем туда, за большими-то делами завсегда туда. Бывал я там, бывал, как же!
И он важно погладил усы и покрутил их концы, отчего они сделались уж совсем иголками.
— Живал, — добавил он.
Всем было хорошо известно, что «Сам с перст» и в самом деле жил в Москве и служил там службу. Однако служил он, собственно говоря, дворником. Но и на этой небольшой должности он подолгу не засиживался, так как страдал за правду. То купцу-хозяину в глаза правду-матку резанет, напомнив о проданном им мясце, которое-то того, с тухлинкой, а то и какого приказного, который неправедно над кем измывается, так пугнет, что хоть святых выноси.
За строптивый нрав да за правду-матку Прохорычу иногда влетало по первое число, и он, еле опомнившись, являлся домой, кляня и купцов, и бояр, и приказных, и весь белый свет, что не на правде стоит.
— И ты, Михайло, стало быть, свое-то там и ломи, — продолжал дед, — как, к примеру, я. Ломи. Ни в чем не сдавай. Я не по ученой части в Москве обретался, однако не при легком деле там находился. А блюсти себя умел. Да.
«Сам с перст» покрутил усы.
— Дедушка, а по какой же части ты в Москве обретался? — не выдержал парнишка, который до того молчал и слушал, что говорят взрослые.
— А по такой, что какого постреленка и выпороть при случае мог.
И дед так зажевал губами, что концы усов у него снова страшно задвигались.
Парнишка хмыкнул и зарылся носом в ворот.
— Вот, Михайло, и смотри, — продолжал «Сам с перст», — чтобы кость наша мужицкая в тебе крепка была. Понял? Стой за мужицкую правду, как я за нее в жизни своей стоял.
— Что же, дед правильно говорит, — сказал Шубный. — Ляжет снег, устроится зимний путь, пойдут на Москву семужьи, наважьи да тресковые обозы. А с теми обозами и из наших кое-кто пойдет. Смекнул?