Мученики ленинградской блокады. На краю жизни
Шрифт:
Детский приемник Васильевского острова размещался в старинном особняке на 11-й линии, неподалеку от ее пересечения с Большим проспектом. Странно, но я почти не помню первого месяца детдомовской жизни. В памяти не сохранились ни лица, ни имена детей и воспитательниц. Помню только еду и свои самовольные отлучки к маме, в госпиталь. И больше — ничего. По-видимому, мозг отказывался запоминать что-либо, кроме самых важных событий. Понадобился почти месяц, чтобы восстановилась способность запоминать имена и лица моих соседей и их страдания. И память оказалась острой, прочной и жестокой.
День и ночь мы дремали, просыпаясь лишь к завтраку, обеду и ужину. Молча проглатывали пищу, медленно
В приемнике нас подкармливали, а затем небольшими партиями переправляли в стационарный детский дом № 30, что находился на 12-й линии, в бывшем детском садике, в который многие из нас ходили до войны. В нашем детдоме нашли пристанище и скудную, но ежедневную пищу сотни беспомощных детей. Их кормили и обогревали, ставили на ноги и через какое-то время отправляли на Большую землю по спасительной дороге жизни — Ладожскому озеру.
В небе кружились вражеские самолеты и бомбили транспорт с детьми, не обращая внимания на эмблему Красного Креста. Зимой фары потопленных грузовиков долго светили в полынье, пока не садились аккумуляторы. Летом на воде появлялись белые панамки. Они раскачивались на волнах, то удаляясь друг от друга, то сбиваясь в скорбные венки…
Но в городе было еще опасней, и Ленинград спешил вывезти своих малышей в глубокий тыл. Большинство детей, к счастью, добиралось до безопасных уральских, сибирских и азиатских городов и селений.
Насколько я помню, с января по июнь сорок второго года в нашем детском доме прошло четыре эвакуации. В последнюю (летнюю) эвакуацию было вывезено сто десять детей. Учитывая, что зимой группы эвакуированных были меньше, можно полагать, что за полгода только один детский дом сохранил и вывез на Большую землю около трехсот детей.
В отчете Городской эвакуационной комиссии сказано, что только за первые три месяца 1942 года было эвакуировано 50 719 воспитанников детских домов [21]. Освободившиеся кровати тотчас заполнялись истощенными малышами, и начинался новый виток спирали спасения детских жизней.
[21] Документы № 142, 154 // Ленинград в осаде.
Светлана Магаева
НА КРАЮ ЖИЗНИ
_______________________________________________
В ГОСПИТАЛЬ, К МАМЕ
февраль 1942
В детском доме-распределителе, где я оказалась, было холодно и тускло. Ослабев от голода, мы почти все время спали, прижавшись
Однажды меня разбудили в необычное время. Надо мной склонился кто-то незнакомый, в ушанке и в ватнике. Это была мамина ученица довоенной поры. Это она со своей подружкой нашла маму на снегу и волоком дотащила до стационара для дистрофиков, где они работали санитарками. Мама так и не очнулась от голодного обморока, но без конца повторяла: «Светлана, Светлана…» Девочки сходили к нам домой, в квартире уже никого не было, кто-то сказал, что меня взяли в детский дом. В то время на Васильевском острове был один детский приемник, и меня удалось разыскать. Так я узнала, что мама жива и лежит в госпитале на 15-й линии, недалеко от набережной.
Позже из воспоминаний Аллы Леонидовны Афанасьевой [22] я узнала, что это был специализированный стационар для лечения больных алиментарной дистрофией, перенесших сотрясение мозга. Алла Леонидовна назвала свои воспоминания «Стационар — это спасение». Он был спасением и для моей мамы. Без медицинской помощи, без глюкозы и обогрева она не смогла бы выжить.
Девочка ушла, пообещав прийти еще, но не пришла, и я решила навестить маму и потом навещала почти ежедневно, опасаясь, что без меня она умрет. Добраться до госпиталя было нелегко. Сначала нужно было медленно сползти с кровати и долго спускаться на ватных ногах по длинной, безлюдной лестнице, потом с трудом открыть тяжелую дверь, выйти в зимнюю стужу и какое-то время сидеть на заснеженном тротуаре, собирая силы. В сущности, это был не тротуар, а узкая тропинка, проложенная в глубоких снегах.
Идти было трудно, я часто падала и подолгу лежала, отдыхая, снова вставала и снова брела, плохо понимая, как это у меня получается. Падала, вставала, шла, снова падала, снова вставала, снова шла, пока наконец не поняла, что вставать не надо. Оказалось, что легче и быстрее передвигаться ползком, по-пластунски, как нас учили в школе на уроках военного дела в начале войны. Это было несложно: лечь на бок и ползти плечом вперед, ни о чем не думая. Отдыхая, я поворачивалась на живот и, положив голову на согнутые руки, закрывала глаза и разрешала себе немного подремать. Иногда кто-нибудь из военных наклонялся ко мне и озабоченно спрашивал, куда я ползу. Случалось, что кто-то помогал мне перейти через Большой проспект или нес меня на руках до самого госпиталя, но чаще всего военный человек извинялся, объясняя, что очень спешит, и, развязав свой рюкзак, давал мне кусочек хлеба со словами: «Подкрепись». Я отказывалась, но красноармеец быстро уходил, оставляя свой гостинец.
Из детского дома я уходила сразу после завтрака, частичку которого бережно уносила с собой в маленькой чашечке, помещавшейся в шерстяной рукавичке. В ней были крошечные кусочки хлеба, удерживавшие в себе несколько ложечек мучной баланды, так что она не расплескивалась. Варежка продырявилась, и чашка холодила ладошку, но я почти не чувствовала мороза. Должно быть, на той стадии голодания чувства притупляются.
Кое-как я добиралась до старинного особняка, где размещался госпиталь. Приближаясь к госпиталю, я начинала тревожиться, что придется долго ждать, пока кто-нибудь не откроет тяжелую дверь, справиться с которой у меня не было сил. Как правило, мне подолгу приходилось сидеть на округлой ступеньке, дожидаясь случайного прохожего или санитара. Это было очень трудно: мне не терпелось увидеть маму, убедиться, что она жива. Кроме того, надо было вернуться к обеду или по крайней мере засветло (зимний день был короток, а улицы никак не освещались).