Мученики ленинградской блокады. На краю жизни
Шрифт:
Наконец тяжелая дверь открывалась, но мои трудности на этом не кончались. Надо было как-то подняться на второй этаж по длинной полукруглой лестнице, и я преодолевала ее, пересаживаясь с нижней ступеньки на верхнюю, задом наперед. Затем нужно было встать на ноги и пройти в палату напротив лестницы.
Мамина кровать была справа, за дверью. Мама так изменилась, что ее было трудно узнать: бледное чужое лицо с запавшими глазами, наголо обритая голова в марлевом платочке. Она глядела перед собой невидящими глазами и не узнавала меня, но сразу открывала рот, как только я прикасалась чайной ложечкой к ее губам, и машинально проглатывала хлебные крошечки с мучной баландой. Иногда в палату приходила миловидная
Клавдии Михайловне не нравилось, что я подкармливаю маму, она сердилась и запрещала приносить еду, опасаясь за меня. Как будто бы эти ничтожные крошки что-то могли значить для меня, да и для мамы тоже? Кроме того, по возвращении в детский дом меня ждал обед (новая порция баланды с кусочком хлеба), а потом был еще и ужин (хлеб и горячий чай или отвар сосновой хвои, помогавший от цинги). Все это я съедала сама, ничего не оставляя маме, так как надо было накапливать силы для завтрашнего дня.
Мамина жизнь убывала с каждым днем, и мне казалось, что, если я со своими крохами не приду, мама умрет. Еще до войны мама часто повторяла, что каждая песчинка значима на весах природы, а ведь она знала, что говорила. И я приходила почти каждый день, а может быть, мне это так казалось, ведь детдомовские дни были однообразны и проводили мы их в полудреме.
…В тот горький день, помимо этих крошек, я принесла кусок сухого солдатского хлеба, который дал мне военный, извинившись, что не может помочь мне добраться до госпиталя. С трудом поднявшись на второй этаж, я вдруг услышала раздраженный голос Клавдии Михайловны. Она кому-то приказывала сказать «этой девочке», что ее мама умерла и больше приходить незачем. Не знаю, откуда взялись силы, но я стремглав бросилась в мамину палату. Мама лежала в своей обычной безучастной позе и… дышала. Я разрыдалась, и меня увели. Клавдия Михайловна пыталась успокоить меня, просила простить ее за вынужденную ложь, якобы во спасение моей жизни. Я вырывалась из ее рук и долго не могла прийти в себя. Кто-то отнес меня в детский дом. Потеряв остатки сил, я перестала вставать с кровати и долго не знала, жива ли моя мама.
[22] Афанасьева А. Л. Стационар — это спасение // Медики и блокада: взгляд сквозь годы. Воспоминания, фрагменты дневников, свидетельства очевидцев. — СПб. 1997. — С. 149—152.
Светлана Магаева
НА КРАЮ ЖИЗНИ
_______________________________________________
МАЛЬЧИК
зима 1942
Сашу принесли в детский дом из госпиталя вместе с костылями. Саше было лет одиннадцать-двенадцать. У него не было руки почти до локтя и ноги тоже не было, почти до колена. Мама и братик умерли от голода. Саша зашил их в простыни и по очереди отвез туда, где складывали трупы. Возвращаясь домой, он попал под обстрел. Руку оторвало, ногу размозжило так, что пришлось ампутировать.
Мы называли его «мальчик Саша», в отличие от девочки, которую звали тем же именем. Умирающие мальчики и девочки лежали в одной спальне. Должно быть, у воспитателей не было ни сил, ни времени разносить нас по разным комнатам.
Саша был бледен, худ и молчалив. По ночам он плакал от боли или от горя. Он покорно разрешал доктору перевязывать культи и слегка морщился, когда приходилось отрывать бинты, присохшие к незаживающей ране. Вскоре Саша… умер. Накануне своей смерти он сказал, что не хочет жить, повернулся к стене и замолчал. Наутро его кровать была пуста, лишь костыли стояли.
Его смерть потрясла нас, хотя и наши жизни висели на волоске, но ведь у нас были руки и ноги и была надежда, что когда-нибудь они станут сильными, а у Саши такой надежды не было, вот он и умер… В нашей спальне каждый день кто-нибудь умирал. По утрам приходили воспитательница и доктор Леля с круглым карманным зеркальцем. Леля приближала зеркальце к лицу тех, кто не проявлял признаков жизни, и, если стекло не мутнело… Эта скорбная процедура не пугала нас, мы к ней привыкли и равнодушно дремали. Такими вялыми и безучастными мы были до Сашиной смерти. Его гибель словно бы разбудила нас. К смерти от голода мы уже привыкли, но Саша погиб от ран, как солдат на фронте. Его смерть пробудила в нас сознание и угасшую волю к жизни. Мертвую тишину нашей спальни нарушили слабые голоса.
Кто-то приподнялся с подушки и сел, кто-то спросил, как дела на фронте и когда кончится война. Наша спальня наполнилась слабыми звуками. Воспитательница раздвинула шторы светомаскировки, и в спальню проник серый свет зимнего дня. За окнами медленно падал снег и даже солнышко тускло белело сквозь тучи, обещая нескорую весну и тепло. Появилась робкая надежда выжить и дождаться Победы, но до нее было далеко, и немногим из нас суждено было дожить. Однако безучастность исчезла, и кто-то из нас впервые за месяц детдомовской жизни заплакал. Мы плакали о мальчике Саше и от жалости к себе и друг к другу.
Мучительно долго рождались стихи о Саше, нескладные и страшные. Я медленно шептала их, а моя соседка Лена записывала огрызком карандаша и потом читала вслух:
В детском доме нашем
Часто плачет Саша.
У него нет ноги
И почти полруки.
Всех своих схоронил
И остался один.
Вот и плачет Саша
В детском доме нашем.
И стоят костыли
У кровати, в пыли.
Он не может ходить,
А вчера он сказал,
Что не хочется жить.
Отвернулся к стене
И совсем замолчал.
Саша, Саша, живи.
У меня две руки,
У меня две ноги.