Муравьи революции
Шрифт:
— Это я, Булычёв… Хотелось бы с вами поговорить. Разрешите?
Говорить с провокатором, зная о его предательстве, дело весьма трудное. Я отошёл от трубы и, остановившись перед Шевелёвым, проговорил:
— Булычёв поговорить хочет. Как поступить?
— А ну его, гада! Со всякой сволочью говорить…
Я, однако, решил к этому событию отнестись иначе. Что может сказать провокатор? С пустяками не полезет. Я всё-таки поговорю с ним…
Я постучал Булычёву. Он сейчас же подошёл к трубе.
— Вы согласны выслушать меня? — спросил он сдавленным голосом.
— Говорите. Слушаю.
— Вас наверное поразило, как это такой активный и энергичный человек, оказавший вооружённое сопротивление полиции при аресте, один из активнейших организаторов боевой дружины, мог оказаться предателем…
Ссылка сильно пошатнула мой героизм. Политическая и психологическая обстановка ссылки были далеко не романтичны, и я, если можно так выразиться, разлагался в этой обстановке. Идея создания боевой дружины встряхнула: меня; я, не считаясь с тем, что из этого может выйти, с головой окунулся в новую работу. Я с неимоверной энергией организовывал налёты на почту, выступал на собраниях крестьян, вербовал их в ваши ряды. Одним словом, развивал самую бешеную энергию… Когда меня окружила полиция, у меня и в мыслях не было струсить, — я сейчас же вступил в перестрелку и двумя пулями уложил урядника и помощника пристава, ранил полицейского; остальные разбежались. На их же лошадях я и уехал, но, будучи сам ранен, ослабел и заехал к одному крестьянину. Лошадей повернул обратно и отпустил. Меня у крестьянина и взяли… Как видите, человек я не трусливый… А всё-таки почему я пошёл на предательство? Тяжело это объяснить, да вы, пожалуй, и не поверите… Впрочем, всё равно. Когда меня привезли к жандармам, героизма во мне уже не было, он как бы вытек с моей кровью. За сутки, проведённые мной в жандармской каталажке, я многое передумал. Здесь я только понял всю ничтожность и ненужность нашего выступления. Мы — кучка издёргавшихся романтиков — вздумали поднять на восстание сибирского мужика да ещё посредством действий боевой дружины, — ведь это же чушь, и за эту-то вот чушь я должен помереть…
И вот ещё до предложения жандармов я решил купить себе жизнь любой ценой. Когда полковник предложил мне раскрыть нашу организацию, ему и не пришлось особенно уговаривать. Когда я с вами беседовал в первый раз, я был уже предателем… Потом я поехал с жандармами и с отрядом казаков в Манзурку, раскрыл все наши базы, а жандармы по моему списку арестовали всех участников организации… Вот и всё… А зачем я рассказал это?.. Да так, чтобы все вы знали, почему я это сделал… На этом я своё предательство закончил, — так и жандармам заявил. Петли избежал. Романтики нет… Буду влачить своё предательское состояние… А может, когда-нибудь покончу с собой… Вот и всё…
Я отошёл от трубы. И было похоже, что не Булычёв, а я совершил предательство: так скверно было на сердце.
Несомненно, Булычёв своей «исповедью» старался по возможности идеализировать своё гнусное предательство; однако самый факт предательства и его детали действуют удручающе…
— Ишь, почернел как. Видно Булычёв мало приятного рассказал? — язвил надо мной Шевелёв.
Психология разочаровавшегося романтика или злостное предательство дельца? Неужели так просты основания измены, как их вскрывает сам предатель?!
Эти вопросы стояли не только передо мной: вскоре вышла тетрадка, в которой пытались расшифровать психологию и мотивы предательства…
Только Шевелёв просто разрешил этот вопрос:
— Шкуру захотел сберечь, вот и всё.
Восточно-сибирская боевая дружина, разгромленная с помощью Булычёва жандармами, не представляла собою ничего выдающегося. Она представляла собой одно из обычных явлений партизанской борьбы в Сибири и на Урале, осуждённой на гибель, как и все подобного рода выступления, оторванные от общепролетарского движения.
Идея собрать в единую организацию всю ссылку и с её помощью поднять восстание сибирских крестьян, в большинстве своём зажиточных, при отсутствии для этого
Приняв в свои объятия манзурских боевиков, тюремная жизнь не изменила своего течения. Мы с Шевелёвым по-прежнему бойкотировали прогулку и каждую неделю аккуратно бывали в карцере, сталкиваясь то с Шереметом, то с Магузой. Гольдшух нас больше не посещал.
Вскоре после прибытия манзурцев в тюрьме произошло новое событие: семь уголовных решили устроить побег из больницы, связав с этой целью надзирателей. Утром, после поверки, они разоружили надзирателей больницы, связали их, а сами полезли через пали (высокий забор). Их встретили выстрелами часовые, стоящие снаружи ограды. Побег не удался. Всех участников побега заключили в секретную и предали военному суду, который состоялся через несколько дней. Суд приговорил их к смертной казни, заменив её бессрочной каторгой.
К этому же времени в иркутскую тюрьму привезли из катамарской каторги эсерку Школьник, отбывавшую каторгу за убийство какого-то губернатора. Школьник была больна, и её поместили в тюремную больницу.
Школьник пробыла в больнице недолго, — ей организовали оттуда побег; она переоделась в платье надзирательницы, вышла из больницы, села на ожидавшую её лошадь и уехала.
В связи с этим побегом был арестован старший надзиратель больницы — толстый, отъевшийся тюремщик. Сидел он в новосекретной, в одиночке, и всё время плакал. Заключённые его дразнили, сообщая ему, что он предаётся военному суду; от этого известия он окончательно раскис. Ему кто-то посоветовал написать прошение о помиловании и вызвать прокурора; прошение это ему даже составили, приводя в нём самые бессмысленные выражения. За это прошение начальник взмылил ему голову и назвал старым ослом… Месяца три держали старшего в одиночке, потом выпустили и опять назначили старшим в больницу, убедились в его невиновности и тупой преданности начальству.
Из киренской тюрьмы перевели в Иркутск начальника тюрьмы, сделали его в иркутской тюрьме помощником. Мягкий и довольно добрый старик по возможности старался облегчить наше положение. За мягкость его и сняли с начальствования киренской тюрьмой.
Суд
1911 год прошёл под знаком разложения столыпинской политики. Рабочее революционное движение не только не было ликвидировано, наоборот, под прессом столыпинской реакции оно очистилось от буржуазного идеологического влияния, от буржуазных элементов, мешавших ему развернуться, и быстро накопляло революционную энергию. Кулацкая реформа не дала ожидаемых широких результатов; отрубная система вывела из деревни экономически наиболее мощные группы кулаков и середняков; беднота осталась в том же нищенском состоянии, в каком она находилась и до реформы. Кулацкая реформа только углубила классовое расслоение в деревне, не улучшив положения основной массы бедноты и середнячества. Нищенское состояние бедноты увеличивало ряды сельского батрачества; оно уже становилось довольно грозной революционной силой в сельском хозяйстве, ожидая лишь соответствующих организационных форм. Засуха в значительных районах Центральной России тревожила неимущее крестьянство и обещала правительству много хлопот. Буржуазия, поправившая свои промышленные дела после кризиса 1907–1908 годов, развернувшая полным ходом свою промышленность, неохотно поддерживала политику репрессий правительства, вызывавших массовые политические стачки, мешавшие нормальному ходу производства и вовлекавшие промышленность в «непроизводительные» убытки. Вся эта политическая обстановка приводила к краху всей политической системы столыпинского правительства. Разрастающееся революционное движение решительно ломало потрескавшуюся корку реакции. С крахом своей политики сошёл с жизненной сцены и сам Столыпин, убитый пулей агента охранки Багрова.