Музей революции
Шрифт:
По средам и пятницам, свободным от усадьбы (тогда он бывал в Приютине три дня в неделю), Павел вел жену на выгул. Они не прятались от въедливого ветра; сворачивали на сквозную набережную, оттуда шли на продуваемую Стрелку, смотрели, как чернеет ледяной нарост, а через неделю вздыбливается, а через две уходит, отчаянно цепляясь льдинами за льдины. Весенний ветер заворачивался по спирали, высасывал тепло, но Тате почему-то нравилось, она с удовольствием медленно мерзла.
Перевалив за середину срока, Тата опять изменилась. Стала двигаться солидно, как полновесная дама. Посреди разговора смолкала
Все случилось девятнадцатого мая. Отгуляв положенное, Павел прилег на диван с «Будденброками». На сцене похорон, где ужасающе, до тошноты описан мертвенно-величественный запах траурных венков, стал погружаться в сон. Вдруг позвонили в дверь; Павла будто подстрелили на лету. Он заполошно бросился ко входу. На пороге стоял их нижний сосед, крепкий отставник Иван Петрович. В майке, тренировочных штанах и тапках, розовых, с помпонами.
Бурклый голос нижнего соседа их всегда преследовал: стоило открыть окно — в квартиру сизой струйкой втягивался папиросный дым, а вслед за ним вползал приплюснутый голос майора. «Таак, значится, таак. А мы тебя сейчас положим, положим тебя сейчас, вот таак, ложись, да, ложись, вот таак, молодец… Я строгаю, Бэллочка, строгаю, говорю, строгаю. Мануэль, молчи, я сказал, молчать, Мануэль, не гавь».
Иван Петрович состоял из грохота, визгливых тяфков болонки, сварливых окриков жены. При этом стоило Саларьевым включить проигрыватель, или резко сдвинуть кресло, как Петрович набирал их номер, и, бесконечно повторяясь, выговаривал: «Ну мы же под вами живем, живем под вами, так сказать, ну ведь можно же потише, ведь мы под вами, не умеете сами, интеллигенция, понятно, так давайте я вам на ваши креслицы и стульчики, на стульчики и креслицы, набоечки из войлока нарежу и наклею, из войлока, и шума не будет, как же можно так шуметь».
Заслышав занудливый голос, Тата вышла в коридор; заспанная, безмятежная…
— Это что же такое, так сказать, что же это такое? вы как себя ведете? Вы решили дом, что ль, затопить? Да? Затапливаете, тскть, дом? Что же вы, дамочка, не следите за порядком? А, дамочка? Вы что же за порядком не следите?
Иван Петрович, кургузый, похожий на киношного лесовика, суетливо отодвинул Тату и собирался пронырнуть в квартиру. Павла затрясло от гнева; он рявкнул на отставника:
— Руки! Руки, сказал, убери!
Иван Петрович вдруг засуетился, на лице отобразились ненависть, растерянность, подобие испуга. Он отступил, и стал приплясывать на месте, как пес, которому случайно отдавили лапу:
— Вы ж затопили, посмотрите, это как же понимать? как же понимать, хозяюшка, не стыдно как же? совесть надо же иметь?
— Вон пошел! Ты слышал меня? пошел! Иди, сказал, считай убытки! Принесешь расчеты, оплачу. Ты, суч, не видишь, что жена беременна? Ты на кого тут вякал? Замолчал, понятно?
Сосед умолк, попятился, и уже на лестнице продолжил хрипло причитать: вот, б’дь, соседи, вот интеллигенты, вот как не везет, никакого здоровья не хватает, доконают, изверги, соседи, б'дь, интеллигенты…
Павел ринулся на кухню. Двери плотно закрыта. Отворил, а оттуда — потоп. Теплая вода потоком устремилась в коридор. Растерянная Тата в легком балахоне для беременных была как разогнувшаяся прачка с картины девятнадцатого века; в одной руке
Через час все было кончено. Коридорный паркет выгнулся горбом; на плитке оставались мокрые разводы, а в воздухе распространялась сырость, наводящая тоску. Он почувствовал щекочущую боль в ногах; оказалось, пальцы и суставы вздулись пузырями, стерлись о края сандалий в кровь.
И тут Саларьев снова посмотрел на Тату. Лучше бы он этого не делал. Жена стояла в той же позе и на том же месте; в одной руке совок, в другой ведро, на лице — безобидная тупость. Можно было ничего не спрашивать. Тата открыла кухонный кран: залить посуду пеной против жира. Вспомнила, что надо бы наполнить ванную, пустила воду. Забыла и про то, и про другое, пошла вздремнуть. Если бы она оправдывалась: Пашук, не буду больше! или же, наоборот, ругалась: а ты бы сам помыл! я могу побыть беременной? или хотя бы скрылась с глаз долой — он, скорей всего, сдержался бы. Но Тата покорно молчала. И никуда не уходила. А тупых и беспомощных он ненавидел. Так, что готов был убить.
И в этот раз холодная волна пошла от низа живота, ударила в виски, перед глазами побежали яркие мурашки, он затрясся:
— Ты что же, дура, делаешь!
— Я думала…
— А тебе не надо думать! Бог не дал мозгов, так просто делай, как положено! Зачем хватаешься за все? не можешь — так пошла в кровать, залегла, закрылась, ешь свою морковку, сволочь!
А она стояла и молчала.
Он так орал, что самому становилось страшно; до срыва голоса, до визга; вгонял себя в раж.
Если бы она хоть что-нибудь сказала! Но Татьяна — молчала.
Павел потерял контроль над собою, метнулся к этажерке с книгами (как хватило силы, непонятно; в нормальном состоянии он не оторвал бы этажерку от пола), швырнул ее Тате под ноги. Книги выбило из полок, они взметнулись веером, обрушились на пол, а этажерка разломилась.
Тогда жена сказала тихо: ох. И наконец ушла к себе. Нет бы сделать это пораньше.
Припадок гнева завершается не сразу, он медленно выпаривается, нервы стынут, подступает смутное похмелье. Через час-другой наступит следующая стадия, смесь умиления с презрением, и это будет невозможно вынести. Не дожидаясь этой стадии, ты с отвращением идешь мириться. В надежде, что она перед тобою извинится первой. Но с полным пониманием, что этого — не будет. Скребешься в запертую дверь. Слушаешь в ответ молчание. Не то молчание, которое ввергало в ярость. А другое, беспощадное, убийственное.
Тата лежала на спине, подхватив живот руками. Глаза закрыты, губы сжаты, голова закинута.
На секунду ему показалось, что обоняние вернулось, и он слышит кисловатый запах металлической стружки.
— Тат, эй, ты чего?
Молчок.
— Тата?
Ни звука, ни движения. И этот странный — то ли запах, то ли фантом. Он подошел поближе. У Таты обморок? А это что за липкое пятно? Кровотечение? В больницу? Тата, Тата!
Она очнулась и сказала, слабо и спокойно, без обиды: